Первую половину выписки Аракчеев оставил без внимания, вторая же остановила его внимание, и против нее он написал: «Выяснить, чем вызвано удивление пропущением оной сатиры, и ежели имеются поводы к этому, остановить печатанье».
На следующий день Аракчеев, строго следивший за исполнением своих поручений, спросил дежурного чиновника:
— Что выяснено насчет вчерашней сатиры?
— Ваше сиятельство, в копию письма вкралась ошибка: сатира не печатается, а уже две недели как напечатана, и нумер журнала с ней доставлен подписчикам и продается в книжных лавках.
— Ну и что же содержится в сей сатире? Чем вызвано сомнение в пропуске ее?
— Ваше сиятельство, говорят, что в сатире имеются намеки на особу, занимающую высокое положение…
— На кого же?
Чиновник замялся. Аракчеев нахмурился.
— Отвечай на мой вопрос.
— На… вас… — запинаясь, выдавил из себя чиновник.
Аракчеев вздохнул.
— Много про меня говорят глупостей, не понимая. Один государь — мне покров и утешение. Однако снеситесь с министром просвещения и поставьте ему на вид, что он распустил своих цензоров и что если еще раз в печати появится что-либо подобное, то я сам займусь этим делом. Да, а на цензора, пропустившего это сочинение, наложить взыскание.
Министр просвещения и духовных дел князь Голицын, получив отношение из канцелярии ведомства военных поселений о сатире «К временщику», был в затруднении. Правда, он по службе не подчинялся Аракчееву, но, с другой стороны, желание графа лучше было исполнить. Голицын не знал, под каким законным предлогом он мог бы наказать цензора, так как никакого формального повода для этого не было.
Голицын послал сказать Аракчееву, что разберется в этом прискорбном деле и наложит на виновных взыскания. Но, послав, он только оттянул принятие решения, которое надо было все равно принимать. Князь не обладал быстрым умом (при Павле он был однажды выслан царем из города «за глупость», когда не смог сразу ответить на какой-то вопрос); чтобы придумать что-то, ему нужно было время. А времени-то в данном случае как раз и не было.
Когда князь Голицын находился в раздумье, к нему вошел с докладом директор департамента духовных дел Александр Иванович Тургенев.
— Что с вами, Александр Николаевич?
— Да вот, видите, неприятность: до графа Алексея Андреевича дошло, что в «Невском зрителе» пропечатана на него какая-то сатира, и поэтому он требует наказать цензора.
— Но, Александр Николаевич, это всего лишь пустая выдумка. Я читал сатиру, и в ней имя графа не названо. Прежде чем начинать следствие, необходимо узнать, это ли стихотворение граф считает имеющим отношение к нему.
Голицын взял бумагу, присланную из канцелярии Аракчеева, и отдал Тургеневу.
— Составьте, дорогой Александр Иванович, ответ, как вы умеете, мне самому недосуг, а поручить, кроме вас, некому.
Тургенев написал по всем правилам канцелярской формы и вежливости запрос о том, какие именно выражения в напечатанном переводе древнего поэта Персия граф считает относящимися к нему, поскольку в стихотворении прямо имени графа не означено.
Ответа на этот запрос из канцелярии Аракчеева не последовало.
Минул месяц с выхода «Невского зрителя» с «Временщиком». Никаких репрессий не последовало. Стало ясно, что туча пронеслась. Все терялись в догадках, почему не грянул гром, не истребил дерзкого поэта, и в конце концов пришли к мнению, что Аракчеев вынужден был, как говорят французы, «faire le bonne mine au mauvais jeu» — «делать веселую мину при плохой игре», сделать вид, что сатира к нему не относится. Во всей этой истории видели силу общественного мнения, с которой вынужден был считаться даже Аракчеев. Рылеев стал знаменитостью.
Измайлов успокоился и теперь при всяком удобном случае говорил, что он первый напечатал в своем «Благонамеренном» стихи Рылеева. Рылееву он объявил, что тот должен обязательно посетить ближайшее заседание Общества любителей словесности, наук и художеств, так как на нем, по желанию членов Общества, будут зачитаны его стихи.
Это приглашение и обрадовало, и взволновало Рылеева: ведь оно означало, что его признали литератором, волновало и предстоящее публичное чтение его стихов…
Вольное общество любителей словесности, наук и художеств называли также Михайловским, потому что оно проводило свои собрания в Михайловском замке в помещении Медико-филантропического комитета, или же Измайловским по имени его нынешнего председателя. Перед избранием Александра Ефимовича на пост председателя Общество, как говорится, дышало на ладан. В журнале его трудов весьма часто попадались записи вроде таких: «После трехмесячной праздности пришли в собрание», «После полугодовой праздности собрались только для того, чтоб разойтись, ничего не сделавши…» Но когда Измайлов стал председателем, Общество любителей словесности воскресло к жизни, стало регулярно собираться, пополнилось новыми членами за счет знакомых председателя, на его заседания иногда являлись весьма известные литераторы, и заседания порой проходили очень даже бурно.
Не без трепета приближался Рылеев к угрюмому зданию Михайловского замка. Сама мрачная архитектура его как бы была призвана напомнить те зловещие события, которые произошли в нем два десятилетия назад.
И, войдя в вестибюль, отдавая шубу лак, ею и поднимаясь по лестнице, Рылеев думал: «Тут шли заговорщики, судьба Павла Первого уже была решена ими, они шли, зная, что через несколько минут совершится убийство…» Он не знал, где находились комнаты царя, но, проходя второй этаж, уходящий от лестничной площадки темной анфиладой, он представил, что именно сюда, в темноту, сделали последний решительный шаг убийцы…
С третьего, освещенного этажа слышались голоса.
— Кондратий Федорович! — окликнул сверху Измайлов. — Идите к нам!
Измайлов разговаривал с Гнедичем и незнакомым Рылееву молодым чиновником. Рылеев поздоровался с Гнедичем. Молодой чиновник, не ожидая, когда его представят, порывисто протянул ему руку.
— Орест Михайлович Сомов.
— Однако, господа, пора начинать, — сказал Измайлов и, взяв Рылеева за локоть, направился в зал…
Большой длинный стол, накрытый зеленой скатертью, стоял в левой стороне зала, возле камина. У стола и вокруг него были расставлены кресла. Многие из них уже были заняты. Горели свечи на столе, на высоких подставках, в настенных канделябрах.
Измайлов провел Рылеева к столу, позвонил в колокольчик и, когда разговоры утихли, сказал:
— Господа члены и гости, позвольте представить вам моего молодого друга, поэта, напечатавшего в «Благонамеренном» и «Невском зрителе» несколько весьма замечательных пьес, Кондратия Федоровича Рылеева.
Рылеев почувствовал на себе взгляды присутствующих, покраснел и поклонился. Он слышал пронесшийся шепот, легкий говор, уловил слова: «Да, тот самый, что «К временщику»…»
— Позвольте начать заседание чтением произведения нашего уважаемого гостя, которое напечатано в последнем нумере «Невского зрителя».
Рылеев сел в кресло. Сомов раскрыл книжку журнала и начал читать. Читал он увлеченно, вдохновенно, и, если бы Рылеев не был так взволнован, он мог бы заметить, что Сомов читает его сатиру, не заглядывая в книгу, наизусть.
Когда окончилось чтение, раздались громкие аплодисменты и крики:
— Браво, Рылеев!
Затем читался перевод какой-то французской статьи о категориях прекрасного, очередная идиллия Владимира Ивановича Панаева, причем автор долго объяснял, что он написал ее уже тогда, когда предисловие к сборнику было отпечатано и потому там исчислено только двадцать четыре идиллии, а эта является двадцать пятой, и, хотя в предисловии и говорится только о двадцати четырех, ему советуют, несмотря на это, все же поместить ее в сборнике…
Рылеев исподволь рассматривал сидящих вокруг стола и в креслах людей. Всего присутствовало человек двадцать пять — тридцать. Несколько в военных мундирах, несколько во фраках, большинство в вицмундирах разных ведомств. Человек пять знакомых, которых он видел уже у Измайлова и Сниткина: Кюхельбекер, Дельвиг, Родзянко, Глинка…