Он больше всего заботился о внутренней жизни, хотя умело управлял всей вооруженной силой государства. Если говорить о нравственности, то приходится сказать, что христианство никогда не дало ни одной области Римской империи правителя, достойного сравнения с Марком, Аврелием и Юлианом, и на всех тронах мира до настоящего времени не было человека, который стоял бы выше их по нравственному благородству. А если мы остановимся на веке Константина, мы не можем не поразиться тем обстоятельством, что Констанций «бледный», отец Константина, монотеист, но не христианин, и Юлиан, отвернувшийся от христианства к политеизму, были наилучшими людьми в ряду вышедших из этой семьи правителей.
Христианство привлекало к себе худших людей, Константина и его сыновей, и отталкивало или не умело удовлетворить лучших; как раз младший Констанций, воспитанный в христианстве, оказался хуже всех. Наиболее благородные душевные качества связывались с язычеством, а на стороне христианства оказывается знаменательное отсутствие хороших людей.
Короткая жизнь Юлиана была наполнена не только занятиями, но и испытаниями. Будучи воспитан в христианстве, он сумел в ту пору, когда его жизнь зависела от милости Констанция, составить себе свое собственное мнение о религии, кровавые плоды которой были перед его глазами. По-видимому, он был тайно обращен в язычество, когда он обучался в Пергаме, до убийства его брата (354).
Когда он был назначен цезарем (355), он находился под строгой опекой, и в течение пяти лет его умелого командования в качестве цезаря в Галлии и Германии, и даже после того, как легионы провозгласили его августом (360), он скрывал свою веру. Лишь тогда, когда он выступил в поход против Констанция, он открыто признал свою веру и принес жертвы древним богам, а когда смерть объятого страхом императора сделала его полновластным монархом, он начал усердно восстанавливать старые обычаи.
Будучи сам идеалистом и действительно аскетом, он старался превратить язычество в религию чистоты и милосердия, которая должна была перенять от христиан их первоначальную иудейскую практику воспомоществования бедным, и выступил против народной распущенности с той же твердостью, что и первые христиане, но применяя при этом стоическую умеренность, а не мрачный фанатизм. Для этой цели он построил и одарил новые храмы, вновь одарил жрецов там, где их ограбили, и заставил возвратить или восстановить отнятые у них или разоренные земли, строения и владения. В то же время он отнял у христиан предоставленные им привилегии и дары; за это, а также за его нелюбовь к вульгарным проявлениям язычества, против него писали грязные и дерзкие пасквили; особенно изощрялась антиохийская чернь как языческая, так и христианская. Но Юлиан не пытался мстить, хотя он был достаточно задет, чтобы ответить сатирой.
Энергичные злобные нападки на его память со стороны церковников доказывают, что он никогда не унизился до гонений, если не считать гонением запрещение христианам преподавать в школах риторики; на это он мог привести, по крайней мере, тот довод, что христиане постоянно поносили языческую литературу, которую изучали в этих школах, и, оставаясь последовательными, они должны были бы оставить ее в покое.
Некоторые христиане действительно серьезно жаждали полного закрытия этих школ. Но больше всего, очевидно, приводило в ярость христианских противников Юлиана его язвительное отношение к христианским спорам. Вместо того, чтобы преследовать разные фракции, он защищал их одну против другой, возвращал из ссылки еретиков, приглашал конкурирующих догматистов на устраиваемые в его присутствии диспуты, где спорщики, к удовлетворению императора, в своей злобе сами себя унижали. Яд воспоминания о таком диспуте вызвал у Григория Назианского, познавшего горечь христианской ненависти, такое страстное озлобление против Юлиана, что он желал бы видеть тело его брошенным в общественную клоаку.
Неоднократно поднимался вопрос о том, могло были пылкое желание дискредитировать христизм заставить Юлиана сделаться гонителем христианства, если бы он прожил дольше; такая эволюция действительно была бы вполне возможна. Его усердие было так велико, что, неся на своих плечах бремя империи и командования армией, он нашел все же время в течение своего кратковременного царствования написать длинный трактат против христианских книг и христианской веры; при этом его обширные знания и превосходная память сделали его критику убийственной. Его тон по отношению к Афанасию становился все более жестким. Да и трудно человеку, повелевающему тридцатью легионами, терпеть оппозицию и оставаться справедливым.
Но, с другой стороны. Юлиан дал доказательства не только необычайного самообладания, но и исключительного здравомыслия в чисто политических делах. Самый факт, что его юношеский энтузиазм сбил его с пути, возбудив в нем надежду восстановить язычество одним мановением руки, говорит о том, что при его складе ума он после первого урока повел бы политику осторожности. Он пал в сражении с персами (363) после лишь 12 месяцев полновластия и не успел приспособиться к положению вещей, которое для него открылось на опыте; он успел только почувствовать разочарование. Если бы он дожил до того, чтобы создать себе собственное суждение, а не только усвоить идеи своих учителей — неоплатоников, он прекрасно был бы в состоянии создать лучшую философию, чем философия политеистов или христиан.
Такую философию оставил после себя Эпиктет, не говоря уже о других; но страсть Юлиана к обрядам и жертвоприношениям была шагом назад по сравнению с ходкой в его время языческой мудростью и этикой, а его легкомысленная вера в мифы была шагом назад по сравнению с языческим рационализмом, развитым несколько позднее Макробием, небезызвестным в дни Юлиана. Столь же недостойной лучших образцов языческой мысли была его приверженность к языческой нечистоплотности — какое-то извращенное щегольство, прошедшее, вероятно, вместе с молодостью.
Достаточно было нескольких лет, чтобы показать ему, что языческие веры также не способны переродить людей, как и христианская; к своим законам по реформе административного управления ему следовало бы прибавить и законы, направленные к реформе культуры. Его ранняя смерть дала возможности многим христианам изощряться в риторике на тему о том, что Юлиан был суетным мечтателем. Но поскольку смысл этой риторики в том, что христианская церковь, якобы, не могла быть сокрушена рукой языческих императоров, она так же неосновательна, как и самые пылкие надежды Юлиана.
Сказать, что Юлиан безнадежно просчитался в возможностях, скрывавшихся в язычестве, — значит не понять социологической стороны этого явления, особенно когда при этом предполагают, будто христианство победило благодаря своей догме или учению и будто язычество погибло опять-таки из-за его догмы или нравственного учения. Христианство, как творческая сила, было так же бессильно, как и любая языческая вера; в сущности оно было даже гораздо менее плодотворно, чем языческая философия, и мы видим, что оно вызывало в государстве все новые жестокие приступы гражданской розни.
При обоих Антонинах стоические принципы так хорошо руководили империей, поскольку сама система империи это допускала, что многие современные историки склонны были считать царствование Антонинов высшим пределом достижения для всех европейских правительств. Такого уровня ставшая христианской империя после Константина ни разу не достигла. Сам Юлиан в течение одного только года своего правления спроектировал больше солидных административных реформ, чем все его христианские преемники, за исключением Маркиана и Анастасия, — и если бы он мог предвидеть, по какому пути пойдет империя в руках христиан, это не дало бы ему основания изменить свой курс.
Считать просто победу христианства доказательством того, что в нем содержится больше истины или добродетели, чем во всем язычестве, — значит смешивать биологическую способность выжить с моральными достоинствами. Принцип «выживания приспособленного», оправдывающийся во всех явлениях природы, представляет собой не формулу для установления нравственных градаций, а лишь закон эволюции. Верблюд, выживающий в безводной пустыне, нисколько от этого не лучше, чем конь или слон, погибающие в таких условиях.