В начале II века ортодоксальные христисты также мало имели какое-либо определенное богословие, как и неграмотные почитатели любого другого бога-спасителя. Евангелия научили их самое большее считать, что рожденный сверхъестественным путем Христос вознесся на небо, чтобы сесть в видимом образе одесную отца, как Геракл, Дионис, или Аполлон сидели рядом со своим отцом Зевсом. В середине II века Юстин-мученик говорил о Логосе не как об олицетворенном проявлении божества, а как о вдохновении, внушаемом людям богом в различной степени и в различное время. Только уже после Юстина четвертое евангелие начинает оказывать свое действие.
Христианским апологетам, высмеивавшим верования язычников, пришлось столкнуться с обвинением их самих в том, что они тоже политеисты, им бросали тот же вызов, который они обращали к язычникам: если страдающий спаситель был человеком, за что же ему поклоняться? А если он был богом, зачем оплакивать его страдания?
Попытка преодолеть эту трудность сделана в ереси Праксея, члена христианской церкви, прибывшего из Азии в Рим в конце второго века; он учил, по-видимому, что сын и святой дух ire отличаются от отца, но что они составляют просто проявления единого бога, и отец вошел в деву и вновь родился, как Иисус Христос. Его сразу обвинили в том, что он «заставляет отца страдать» на кресте, и его секта на этом основании одной из первых была, по-видимому, окрещена патрипассианской.
В том же или в ближайшем столетии то же учение проповедует Ноет из Смирны, а в руках Савелия из Ливии, имя которого его противниками было присвоено этому учению, оно стало одной из наиболее влиятельных ересей того века. Действительно, Савелий дал единственную приемлемую формулировку теории троицы. Для него три personae (таков был этимологически правильный латинский термин, как и ранее применявшийся греческий термин prosopon) — не личности, а лишь проявления или модусы божества, как могущество, мудрость и благость или законность, милосердие и предначертание; этот способ решения вопроса прельстил многих богословов, включая Сервета и Кольриджа.
Но Савелий, как и его предшественники, навлек на себя кличку «патрипассианца»; это обвинение он парировал, выдвигая формулировку, по которой с человеком Иисусом соединилась только некая энергия, исходящая от божественного естества. Вряд ли церковь могла выдумать что-либо лучшее, пытаясь осмыслить бессмысленное и установить единство в противоречии. Но при таком решении задачи богочеловек, как таковой, теоретически исчезал; а так как богочеловек как раз составлял специфическую особенность христианского культа, доставлявшую ему популярность и доходы, савелианство не могло стать официальным учением, хотя многие его признавали, даже многие епископы. Тем не менее, савелианство, хоть и на втором плане, всегда сохранялось, но его идеи приняли новые формы и новые названия при последующих поколениях, когда нашлись люди, достаточно мужественные и энергичные, чтобы вновь поднять неразрешенный спор, продолжавшийся в течение четырех столетий.
Другого типа решения проблемы предложены были учителями H века, как Федот Византийский, ученый кожевник, живший в Риме, другой Федот — банкир и Артемон. Все они были основателями сект, рассматривавших Иисуса просто как выдающегося человека, родившегося сверхъестественным путем. Так как этот вид учения унитариев бил прямо по самому существенному элементу божественности Христа, в отношении которого христианство соперничало с другими аналогичными культами, он был столь же неприемлем, как и савелианство; более чем вероятно, что только oaiutn theologicum послужил источником рассказа о том, будто Федот сначала в эпоху гонений отрекся от Христа, а потом создал свое богословие для прославления Христа.
Однако, эта доктрина, должно быть, постоянно находила для себя почву среди наиболее беспокойных умов, потому что, когда в следующем столетии Павел из Самосаты, епископ Антиохийский, снова попытался утвердить тезис унитариев, он нашел себе много последователей. Логос, — учил Павел, — не было лицом отличным от отца, а лишь его мудростью, которая снизошла на Иисуса, но не была тожественна с ним.
Обнародованное около 260 г. учение Павла было осуждено антиохийским собором в 264 г., и Павел дал обещание «исправиться», которого он не сдержал; другой собор, состоявшийся в 269 или 270 г., низложил и отлучил его; но он отказался повиноваться, а царица Зиновия Пальмирская, правившая тогда Антиохией, не защитила его. Только в 272 г., когда Антиохия была вновь взята Аврелианом, большинству удалось его выгнать, благодаря специальному вмешательству Аврелиана. Но «ересь» все еще продолжалась, и ненависть богословов росла. Таково уже было свойство религии — этой поставленной на свою вершину пирамиды — что она находилась в состоянии неустойчивого равновесия и колебалась в любую сторону при всяком дуновении волны разума.
Развитие соборов в III веке свидетельствует как о росте организованности церкви, так и о потребности в ней. Не следует думать, что все ортодоксальные церковники в своей практике обращали внимание на суть учения; напротив, очевидно, что многими руководило лишь консервативное усердие, свойственное начетчикам всех времен, а еретиками руководил дух рассудочности; среди епископов во все времена были, должно быть, и такие люди, которые смотрели на вопросы веры с точки зрения финансовой, как и многие члены политических партий в наше время, а такие епископы способны были при каждом серьезном споре склонить чашку весов в желательную для них сторону.
Но даже такие трезвые политики, несмотря на помощь со стороны полемической пропаганды, не сумели бы посреди всех раздоров и споров сохранить какое-либо преобладающее основное течение, если бы церковь была предоставлена самой себе. Полемические писатели, вообще говоря, никого не обращали, они только воспламеняли людей, уже ранее обращенных, и споры между отдельными течениями становились все более и более страстными, более яростными, более грозными, пока, наконец, государство не спасло церковь от нее самой.
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЦЕРКОВЬЮ И ГОСУДАРСТВОМ.
1. Гонения.
Агрессивный характер христианского движения неизбежно должен был вызвать гонения на него со стороны таких же фанатиков. В самом деле, уже из-за одного своекорыстия жречества все древние религии склонны были ненавидеть и подавлять всякий новый культ; ничто так не проникнуто таким ожесточенным фанатизмом, как еврейское священное писание, но много следов фанатизма мы находим и в языческом мире.
Так, в Греции было оказано сильное сопротивление введению культа Диониса, а в Риме к нему применили около 187 г. при обстоятельствах, явно преувеличенных у Ливия, древний римский закон против новых культов. Позднее взрыв религиозности привел к официальной ликвидации культа Изиды и Сераписа в Риме. Но империя всегда предполагает некоторую официальную терпимость к чужестранным культам; как в Вавилоне и Египте, так и при эллинистическом и римском образе правления религии каждой провинции более или менее растворились в общей массе. Если даже древние Афины вынуждены были разрешить в черте города мирные чужеземные культы, то широко разлившиеся империи, конечно, не могли действовать иначе.
В самом деле, распространение христизма зависело от того, что во всей империи облегчилась возможность веры в чужих богов. Не может быть большей ошибки, чем обычное утверждение, будто успех пропаганды христизма объясняется «прискорбным скептицизмом»; напротив, рационализм фактически исчез, и даже римские язычники, наиболее враждебные христизму, хорошо относились к другим новым культам.
Если бы христианский культ, как и его не еврейские современники, заключался только в стремлении «почитать бога согласно велениям совести», он подвергся бы гонениям со стороны язычников не больше, чем другие чужеземные культы или чем иудейство, за исключением тех случаев, когда государство вменяло в обязанность воздавать почести статуе императора. Одним богом больше — это не составляло соблазна для политеистов.