Совершал богослужение молодой бельгийский священник-рабочий. Он обратился к Леви с просьбой принять его в экспедицию с единственной целью быть под рукой для отправления требы, если случится несчастье. Леви ответил согласием, но предупредил, чтобы тот, помимо какого-нибудь несчастного случая, не рассчитывал на спуск в пропасть, так как места очень ограничены и строго распределены между спелеологами. Поэтому аббат Атту (надо заметить испытанный спортсмен и чемпион по прыганию с шестом) обязанности священника исполнял полчаса в день, а остальное время был поваром, мыл посуду, участвовал в дальних и трудных походах за водой с Андре Лессом, Моризо и Вернем — тремя постоянными исполнителями этой довольно бесславной, но насущно необходимой обязанности. Словом, аббат Атту («а tout faire»[38], как его в шутку называли) заботился одновременно о нашем духовном и физическом благе — о «пище земной и небесной».
По окончании служения весь интерес обратился к пропасти, где только что закончили установку новой лебедки, спроектированной и сконструированной инженером-электриком Квеффелеком, новым человеком в спелеологической среде, где он сразу почувствовал себя дома и с самого же начала воспылал страстью к пропастям и пещерам. Эта лебедка, вызвавшая восхищение знатоков и своей безупречной работой завоевавшая сердца самых малоосведомленных в механике, работала от электрогенератора и была снабжена усовершенствованными приспособлениями. Описывать я их здесь не могу, но упомяну только, что от них сохранилась в памяти великолепная распределительная доска, где между циферблатами и манометрами есть три лампочки — зеленая, белая и красная; загораясь, они служат предупреждением: «Внимание», «Опасно», «Стоп».
Итак, доверив себя Квеффелеку, его помощнику Пьерру Луи, Россини и их машине, надлежащим образом снаряженный, затянутый ремнями нейлонового костюма парашютиста, с головой, защищенной огромной шарообразной каской летчиков-реактивников, я стоял у отверстия пропасти.
Окруженный группой заботливых товарищей, внимательных к малейшей детали снаряжения и к предстоящему маневру, я чувствовал себя пчелиной маткой, окруженной пчелами-работницами. Бидеген надел мне под каску телефонные наушники, Дельтейль поправил и укрепил ларингофон[39], Пьерр Луи закрыл и тщательно завинтил карабин, который теперь будет соединять меня с концом троса, намотанного на барабан лебедки. Было очень жарко, я задыхался в массе одежды и двух комбинезонах, из которых один был водонепроницаемым.
Но это еще было не все: помимо тяжелого рюкзака, Третар и Янссене подвесили к кольцам лямок по матросскому мешку весом 30 килограммов каждый! Под этой нагрузкой я зашатался; в это время Леви сунул мне в руку клочок бумаги:
— Вот список концентрированных продуктов в правом мешке, — пояснил он, — нужно все предвидеть; если случится авария с машиной или произойдет что-нибудь другое и вам придется ждать одному на дне, то у вас будет еды на четыре дня.
Если бы я даже никогда не бывал в таких условиях, если бы я еще не осознал серьезности момента, то последних приготовлений и этого последнего напутствия было бы достаточно, чтобы понять, что, как говорят в Испании, пробил «I’heure de vérité» («час истины»).
Но я был подготовлен, а вся сцена живо напоминала прошлогоднюю, когда Марсель Лубен готовился спуститься в пропасть, ставшую его могилой.
В тот день солнце так же метало горячие лучи в известняковую, перегретую чашу преддверия пропасти, где взволнованно суетились все те же верные соратники.
Наверху над нашими головами виднелась приземистая будка лебедки и склонившиеся над механизмом управления фигуры. По скалистому краю выемки выстроились, прижавшись друг к другу, туристы, пастухи, карабинеры, фотографы с аппаратами, кинооператоры и среди них Пьерр Аккос — историограф экспедиции, собиравшийся занести первую запись в «Журнал погружений», в который он намеревался записывать все, что касается спуска в пропасть каждого из нас в отдельности: время погружения и подъема и различные инциденты.
В 1953 г. картина в общем была та же, что и в 1952 г. И в голове невольно мелькнула мысль о тишине и покое уединенных, удаленных от шума мест, где обычно работают спелеологи. Но о пропасти раструбили, и слава привела к тому, что отныне спуск в нее всегда будет происходить перед объективами камер и под скрежет вечных перьев репортеров, иногда по неизвестным причинам наполненных горечью, желчью и даже ядом.
Не помню, чтобы кто-либо произнес что-нибудь достойное репортажа, я лично воздерживаюсь от так называемых исторических фраз. А в тот момент, когда я был готов и начал неуклюже опускаться под землю — связанный, раздавленный тяжелой одеждой и ужасным грузом, — наоборот, воцарилось сосредоточенное, глубоко выразительное молчание. Я думаю, что в этот момент все присутствующие инстинктивно мысленно ставили одно событие на место другого: спуск Лубена 9 августа 1952 г. и сегодняшний спуск 7 августа 1953 г.
Некоторые, вероятно, думали, что я настаивал на первой очереди, чтобы первым поклониться могиле Лубена. Признаюсь, что это соображение было мне не чуждо, но я главным образом хотел осмотреть сверху донизу головокружительную шахту и составить себе представление о возможности подъема наверх праха нашего друга, чтобы таким образом дать его семье последнее утешение — похоронить его на кладбище в родном селении.
По различным данным, и особенно из слов Луи Баландро, спускавшегося со ступеньки на ступеньку до глубины 240 метров, я знал, что стены пропасти не гладкие, а пестрят карнизами, щелями и трещинами, забитыми камнями, каждую минуту готовыми обрушиться. Накануне Лепине, как сказано выше, уже начал необходимое и чрезвычайно трудное дело расчистки балкона на глубине 80 метров и, вернувшись, уверил меня, что на нем не осталось ни одного камня. На самом деле, спустившись до этого уровня, я с облегчением увидел, что он усиленно поработал, и от души сказал ему спасибо, благо именно он был на другом конце телефонного провода и держал со мной связь до конца спуска. Лучшего «сопровождающего» нельзя было желать: Лепине знал пропасть, так как спустился в нее самым первым два года назад и сохранил в памяти ее конфигурацию. Очень предусмотрительный и изобретательный, он сделал боковой чертеж края каменного балкона, где я тогда стоял. Затем поручил выпилить толстую доску как раз по ширине балкона и согласно чертежу сделать по бокам вырезы, соответствующие рельефу каменных стен, заключающих балкон. Эту доску он мне прицепил к поясу, и в описываемый момент я занят помещением деревянного барьера в уровень с каменным порогом; сильными ударами молотка я ее загоняю в выщербины, куда она плотно входит и будет задерживать скатывающиеся и натыкающиеся на нее камни.
Когда я приводил в порядок свое снаряжение, немного расстроившееся во время работы, налобная электрическая лампочка погасла. Я нашел кнопку нагрудного фонаря, но он также отказался действовать. Раздосадованный и смущенный, оказавшись так неожиданно без света в самом начале путешествия, я жалобным голосом сказал Лепине, что со мной случилось. Ответом был веселый смех.
— Ну смотрите, — сказал он, — теперь газетчики поднимут вас на смех по поводу вашего девиза!
На самом деле, на моем комбинезоне поперек груди нашиты слова псалмопевца: «Nox illuminatio mеа» («Ночь мой свет»). У Лепине даже хватило жестокости спросить, не светился ли мрак, в который я погрузился.
Увы, отнюдь не светился! И стараясь сохранять равновесие на неудобном балконе, я ощупью шарю в рюкзаке, чтобы вынуть запасные батареи. Но очевидно, перегорели лампочки, потому что и новые батареи не дают света. Наконец, удалось зажечь свечку и привязать к концу опущенной сверху веревки оба сдавшие фонаря, чтобы их там наладили.
В моем унылом ожидании мне составлял компанию Лепине. Сначала он объявил, что фонари благополучно прибыли и что Пьерр Луи и Дельтейль их осматривают. Потом вдруг раздался взрыв смеха, и Лепине никак не мог успокоиться, чтобы объяснить мне, в чем дело. Наконец, я узнал причину такого безудержного веселья. Оказалось, что, сменяя батареи в темноте, я не видел и не сорвал маленькие картонные кружочки, изолирующие металлические контакты батарей. В таком состоянии они, конечно, света давать не могли.