Папа не пытался всем этим скрасить, умалить роль мамы, любовь к которой поселилась в нем навсегда, а пытался лишь доказать, что дом должен быть не на ее хрупких плечах, а на его, мужских и выносливых.
Все это я воспроизвел в своей памяти под пробившийся вдруг наружу стук собственного сердца, который напоминал, что время не застопорилось на одном месте, что оно движется. Или, вернее, под его толчки, которые после Наташиной фразы стали слышны… Они, будто часы, вроде бы отсчитывали время, которого, как любили напоминать мне родители, не вернешь.
«Я тебя разлюблю…» А вдруг она любит меня за то, что я спас всех из подземелья? Тогда обидно. Потому что у нее, значит, не та любовь, которая у меня… За что-нибудь любить невозможно. Любить можно, несмотря ни на что!
«Ты хочешь перед всеми красоваться в президиумах, — сказала она накануне. — Ты хочешь, чтобы тебя все считали самым-самым…»
«Но ведь это не вполне справедливо, — восстало что-то во мне. — Я хочу быть в президиумах? Когда ее нет, я могу сидеть хоть на подоконнике, хоть на полу!»
Выходит, она сама виновата во всем, за что меня осуждает? Я обвиняю ее? А еще рыцарь, еще мужчина! Ради нее… Но попросил ли я на это согласия? В то же время… Я ведь знаю: женщины не любят рядовых, а любят из ряда вон выходящих. Вот я и пытаюсь выходить вон из ряда…
О, сколь противоречивые мысли рождает любовь! «Хоть бы ее не было…» — скажет Костя. Но если любви не будет, фактически не будет и меня самого. Потому что Наташа и есть моя жизнь.
«Красиво звучит!» — скажет Костя. Но разве может красиво звучать что-нибудь некрасивое? О нет! Только прекрасному дано так звучать.
Глава V, которая начинается за здравие, а кончается… сами знаете чем
Заменить «Уголок А. С. Пушкина» «Уголком Ал. Деткина» Нинель не позволила. Она сказала, что это было бы неделикатным по отношению к русской и всей мировой литературе. Мура отступила без боя… Но она признавала отступления лишь во имя последующих наступлений. Вместо уголка она выбила или пробила (одни говорили так, другие эдак) целую комнату моего имени, которая раньше была кладовкой.
— Была кладовкой, а станет кладовой памяти! Которая сбережет все детали находчивости, помноженной на бесстрашие… И не только для нашего поколения, но и для тех, кто придет после нас! — заявила она с плохо скрываемой торжественностью. — Хотя назовем мы эту кладовую скромно: «Уголок Ал. Деткина».
Мура имела в виду мою находчивость, помноженную на мою же отвагу. Но я как бы не догадывался… Я понял, что чем скромнее сам, тем громче воспевать меня будут другие. Скромность — очень хитрая штука, если ей умело пользоваться. Конечно, я не мог поделиться с Наташей Кулагиной своим открытием — это кончилось бы презрительным закрытием ее глаз… Смыкая в подобных случаях свои ресницы, о густоте и необычайной пушистости которых и говорить не приходится, она словно бы восклицала: «Глаза бы мои на тебя не смотрели!» О, как скульптурно выразительны и компьютерно точны наши родные пословицы, поговорки и присказки!
Что сказать о бывшей кладовке? Это была комната метров девяти или, в крайнем случае, десяти, не выходившая ни одним окном прямо во двор и ни одним — прямо на улицу. Потому что окон у нее вообще не было. Безглазая какая-то была комната…
— Свет подвига, — сказала Мура, — ослепительнее заурядного дневного света. Тот лишь освещает, а этот озаряет…
Мура имела в виду, конечно, не озарение светом моего подвига бывшей кладовки, в которой не было окон, а озарение душ членов «Клуба поразительных встреч».
На открытии «Уголка» своего имени я согласно Муриному сценарию — а она по каждому поводу сочиняла сценарий — должен был произнести доклад. Но я где-то читал, что предпочтительнее назвать роман повестью, чем повесть романом. Исходя из этого, а также из того, что краткость по-прежнему оставалась сестрой таланта, я предложил назвать доклад сообщением.
— А еще лучше назовем это просто воспоминаниями… — с плохо скрываемой скромностью предложил я.
— Так поэтичнее, — согласилась Мура.
Прежде чем принять чужое предложение, она еще более заостряла свой и без того обостренно целеустремленный облик. Он как бы вовсе исчезал, а оставалась лишь заостренность.
Лишенная окон и вроде, как я уже писал, безглазая кладовка была пересечена красной ленточкой. Согласно сценарию я должен был вначале перерезать ее — и таким образом молча, но отчетливо провозгласить: «Кладовка — нет! „Уголок“ — да!» Так я и сделал… Рисунки на стенах, исполненные местным художником-шестиклассником, воссоздавали всю историю нашего путешествия на старую дачу, заточения, освобождения и возвращения… Лица наши местный художник-шестиклассник не рискнул воссоздавать кистью или карандашом, а заменил фотографиями. Таким образом, все были очень похожи… На каждом рисунке я был впереди и все следовали за мной. Или с надеждой на меня взирали.
— Ну… к чему-у это? — протянул я. — Ну… к чему-у?
— Ты был впереди там. И ты впереди — здесь, на этой летописи в рисунках! — ответила Мура.
Не шквал и не гром, но все же довольно-таки бурный всплеск аплодисментов был ей ответом. И лишь Наташа Кулагина не всплеснула руками. О, как часто движение двух рук для нас важнее, чем движения даже ста тысяч! Я решил двинуться еще дальше по линии скромности:
— Раз есть эта летопись в рисунках, зачем нужна летопись в словах? Зачем вспоминать то, что и так уж известно?.. Зачем отнимать у нас время, которого не вернешь?
Моим слушателям хотелось домой, и они опять зарукоплескали. А Наташа сомкнула ресницы: «Глаза бы мои на тебя не смотрели!» Что-то ее во мне не устраивало… Но что?!
Накануне встревоженная Мура спросила: «Ты не успел отмыть от дорожной грязи и вычистить свои кеды, в которых преодолевал расстояния в тот исторический день?»
«Не успел».
«И не мой! И не чисти… Отныне они — экспонаты!»
Мои кеды экспонировались посреди комнаты на специальной тумбочке, будто памятник на постаменте. Подпись, сделанная тушью, гласила: «В этой обуви Деткин вел за собой остальных!»
— Видела сапоги Петра Первого… А теперь наблюдаю кеды Алика Первого, — сказала Наташа.
— Почему Первого? — осмелился спросить я.
— Потому что ты хоть и не царь, но царишь!
В ответ я вновь отказался от всяких воспоминаний так торжественно, как отказываются от престола.
Валя Миронова не только безупречно выполняла любые задания, но и категорически их перевыполняла. Поэтому, когда Мура предложила ей прочитать полстранички из дорожного дневника, Валя, как на уроке, подняла руку и спросила: «А це́лую можно?» Перекрывать нормы было ее призванием.
— Какой у тебя почерк? — Мура заглянула в тетрадь. — Крупный?
— У меня нет своего почерка. Я пишу под Алика Деткина!
Она действительно изучила мой почерк и подражала ему. Как раньше подражала почерку Глеба Бородаева… Следовать, подражать, подчиняться вышестоящим тоже было законом Валиной жизни.
— «Ровно в 21 час электричка тронулась, — начала читать Валя. — В вагоне были Алик Деткин, Принц Датский, Покойник, Наташа Кулагина, я и Глеб Бородаев. Алик подозвал Глеба к себе ровно в 21 час 3 минуты. Значит, три минуты он обдумывал предстоящий разговор. Это был допрос: я поняла по лицам, которых было два — Алика и Глеба. В 21 час 17 минут Глеб Бородаев начал, образно выражаясь, поднимать руки вверх».
Это было что-то новое: раньше Миронова образно не выражалась, а была до самого последнего слова верна правде жизни, как учил ее и всех нас Святослав Николаевич. Он учил до тех пор, пока не отправился на заслуженный отдых от нас всех…
— «Наконец Глеб сдался совсем. Это случилось в 21 час 33 минуты».
— Хватит! — раздался голос Наташи Кулагиной. — Вот видите: Глеб не явился на вашу громкую церемонию.
Наташа говорила так негромко, чтобы слышали только Мура и я.
— Да, шумный пир!
— Не иронизируй… Это не к месту, — поправила ее Мура.