— Как дом заселили. Больше года.
— Так во что он играл?
— На велосипеде катался. Мяч гонял. Однажды… В общем, как всякий мальчик.
— Что — однажды?
— Разделились они на две команды, в воротах положили сумки…
— В футбол, значит, играли?
— Угадали.
— Очевидно, летом дело было или весной, а вы зимой только топите, не так ли?
— Почему только зимой? Сейчас разве зима, что я от котельной не отхожу, — ремонт идет. Нет, стоял март, солнечный март, и дети играли в футбол. А впрочем, это не важно.
— Какой вы обидчивый, дед! Продолжайте, нам это очень важно.
— Да ничего интересного. Я просто так вспомнил.
— Дело ваше. — Я притворился равнодушным.
— Ну ладно, раз уж начал… Значит, бросили сумки прямо на асфальт и стали играть, как вдруг во дворе появился незнакомый парень, взрослый, уж борода с усами растет. Стоит и смотрит, вроде игрой любуется. Мяч залетел в соседний двор, и товарищ Пааты побежал за ним. Тут незнакомый парень хватает портфель того мальчишки, который за мячом побежал, вытряхивает книги прямо на землю и уходит. Паата за ним. Видно, портфель был из дорогой кожи, иначе бы этот хулиган так за него не цеплялся. Но, убедившись, что Паата ему не уступит, парень выпустил сумку из рук и кулаком ударил Паату в лицо. Паата, конечно, в долгу не остался. Обменявшись тумаками, они разошлись, так что вернувшийся с мячом парнишка даже не узнал, какая драка разгорелась из-за его сумки. Игра возобновилась, а усатый присел на ступеньку и чего-то ждет. Мальчишки играли долго, дотемна, он все сидел. Наконец мяч покатился к тому крыльцу, где он устроился. Он сначала хотел бросить его играющим, но увидел, что за мячом идет Паата, передумал и голову опустил, будто ничего не заметил… А Паата доверчиво так подошел и за мячом нагнулся, тут усатый подскочил сзади, повалил его, сел верхом и ну колотить, да все норовил в лицо…
— А вы? Что же вы? — не удержался я.
— Я далеко был. Закричал на негодяя, да он только взглянул в мою сторону и опять за свое принялся: понял, что пока я доберусь до него, он смыться успеет… Так и вышло, я подбежал, а он наутек, только на бегу все штаны подтягивал.
— Товарищи не заступились за Паату?
— Нет.
— Даже хозяин портфеля?
— Все растерялись. Никто не ожидал, что столько времени можно таить на сердце зло. Ребята впервые столкнулись с такой подлостью…
— А родители?
— Мать спустилась во двор, до ночи искала обидчика, плакала…
— Отец? То есть отчим?
— Крикнул сверху: так, мол, тебе и надо, не лезь, куда не просят. Бедный Паата долго потом с перевязанной головой ходил.
Я долго думал над рассказом старого истопника. Старался представить, какой след оставил этот случай в душе Пааты. Затаил ли он в сердце злобу на обидчика или вскоре забыл о нем. Уверенный в людской справедливости, возможно, он впервые столкнулся с низостью, мстительностью. Может, его детское воображение поразило вновь совершенное открытие, мысль о том, что этот парень, его ровесник, безобидно наблюдавший за игрой, был способен на преступление, мог убить человека. Какие выводы он сделал для себя из этого открытия? Стал осторожным, излишне предупредительным, взвешивал каждое свое слово, чтобы не навлечь на себя опасность? А ведь отсюда всего один шаг до того, чтобы закрыть на правду глаза, сложить оружие, когда понадобится выступить в защиту справедливости.
— Продолжайте, — вернулся я к делу.
— Да продолжать-то нечего. Все я вроде рассказал.
— Я слышал, что в последнее время отчим часто наказывал Паату, запирал его дома…
— Чего не знаю, того не знаю. И врать не буду. Одно только скажу — давно я его во дворе не видел.
— Говорят, будто он сам выбросился…
— Это ложь. — Старик не дал мне договорить.
— Почему?
— Потому что этого не может быть. — В его голосе звучала такая уверенность, что я удивился.
— А все-таки почему?
— Хотя бы потому, что была ночь.
— При чем здесь ночь?
— А при том… Было еще темно, когда я проснулся.
— Не понимаю…
— Господи! Да я же объясняю, было темно, и земли бы сверху он не увидел.
— Простите…
— Кто на такое дело решается, непременно должен сначала увидеть, куда прыгает, иначе ни за что не прыгнет.
— А вы почем знаете? — не уступал я, хотя и чувствовал, что старик близок к истине.
— Знаю. Так уж человек устроен.
— Скажите, раз знаете. Для следствия это весьма существенно. — Я нарочно заговорил официальным тоном.
Но он молчал, и я подумал: может, он сам когда-нибудь пытался… Кто знает… Слова его так походили на правду, но! В лучшем случае — это находка для красноречивого адвоката. Следователю же здесь не за что уцепиться.
Я дал старику прочесть и подписать протокол. Он спросил:
— Еще будете вызывать?
— Не думаю… посмотрим.
Он встал, неловко, обеими руками нахлобучил на голову свою ветхую шляпу и пошел к выходу, с таким трудом переставляя ноги, словно подошвы прилипали к паркету.
— Будьте здоровы, и спасибо за ценные показания, — сказал я.
Ему было не под силу обернуться ко мне на ходу, поэтому получилось, что он кланяется пустому коридору.
— Будь здоров, сынок… А ты, кажется, прав, никто, кроме меня, там появиться не мог.
— Что вы сказали? — я не сразу понял, о чем он говорит.
В коридоре прохаживался высокий мужчина.
— Простите, вы — Заал Анджапаридзе?
— Я.
— Я получил повестку. Моя фамилия Ландия. Георгий Ландия, — он проводил глазами удаляющегося истопника.
— Заходите. — Я пригласил нового свидетеля в кабинет. Это был высокий седой мужчина с добрым спокойным взглядом. Садясь, он достал из кармана сигареты. Я придвинул к нему пепельницу и предупредительно чиркнул спичкой.
— Представьте себе, я впервые попал в прокуратуру, — заметил он, закуривая, и почему-то посмотрел на потолок. — Большая беда приключилась, такого и врагу не пожелаешь…
— Если не ошибаюсь, вы — актер?
Не люблю официальных допросов: фамилия? имя? год рождения? профессия? Я предпочитаю заводить непринужденную беседу, как в поезде со случайным попутчиком. Мне кажется, из этого я извлекаю больше пользы: человек проникается доверием, делается откровеннее, искреннее. Не люблю запугивать — известно ли-де вам, что ложные показания наказуются со всей строгостью закона и т. д. Соответствующий параграф кодекса выписан у меня крупными буквами и лежит на столе под стеклом. Обращен в сторону собеседника. Так что каждый и без меня прочтет. А вот обвиняемого я обычно предупреждаю, что эта статья его не касается, что он вообще может не отвечать на вопросы. Но мне кажется, он понимает, что ложные показания добра и ему не принесут.
— Вы угадали. Я актер, но бывший. Сейчас на пенсии, — он смутился, отвел глаза в сторону, но быстро справился с минутным замешательством, и на лице его снова появилась легкая, едва заметная улыбка.
— В ТЮЗе играли, верно?
— Совершенно верно. В театре юного зрителя.
— Я вас помню. По-моему, в роли шерифа.
— Да, в «Робин Гуде».
— И еще, кажется, в «Проделках Скапена»?
— Нет-нет, в «Проделках» никогда не играл.
— Простите, перепутал. Плохо помню. Немало лет уж прошло. У вас, наверно, самые приятные воспоминания о театре?
— О детях. Больше всего я скучаю без детей. Так и вижу зал — как огромный удивленный глаз. Это для меня одно и то же…
— Что, простите?
— Зрительный зал и детские глаза. — Ландия, улыбаясь, рассеянно смотрит в окно. — На сцене герой в опасности, в безвыходном положении, — в зале тишина, все как один затаили дыхание. Но вот герой с честью вышел из трудного испытания — сразу радостно в зале, легко дышится.
— Да, дети особенно переживают все приключения героев, — поддержал я.
— А смерти они просто не признают. Помню, когда артисты выходили кланяться после «Сурамской крепости», в зрительном зале поднималась буря: «Где Зураб? Покажите Зураба!». Артистка, исполнявшая роль Зураба, освобождалась раньше и к концу спектакля успевала переодеться. Поэтому кланяться она не выходила. Но ребята не успокаивались: «Покажите Зураба! Где Зураб?» Вы, может, помните актрису Твалиашвили, она великолепна была в этой роли! И что же начиналось в зале, когда заживо замурованный в Сурамской крепости Зураб выходил на сцену! Я боялся, что наши зрители свалятся с ярусов…