— Тенгиз! Ты меня слышишь? — донеслось из-за двери.
— Слышу, тетя Нино!
— Саша говорит, английские футболисты приезжают в конце мая, совсем забыла…
— Спасибо! — крикнул Тазо, а вполголоса добавил: — Если так будет продолжаться, никакой панихиды я им не устрою.
— Они ведь знают, что у тебя радио испорчено… Вот и сообщают тебе последние известия.
Я почувствовал, что пора уходить, но не мог уйти, не выяснив, зачем Тазо был сегодня у Наи.
Уже возле самых дверей я обернулся и без всякой связи с предыдущим спросил:
— Тазо, зачем ты был сегодня у Наи?
Мне показалось, что он побледнел и попытался скрыть растерянность за деланной улыбкой.
— Почему тебя это интересует? — он уже овладел собой и легко, как игрушку, подхватил с полу 32-килограммовую гирю. Сколько бы раз я за нее не брался, никогда не мог поднять выше подбородка.
— Ты можешь ответить или нет?
Собственно, по какому праву я его допрашиваю?
— Сейчас не могу, — Тазо продолжал выделывать с гирей самые сложные упражнения.
Я вспомнил, как эту двухпудовую гирю притащили Тазо на рождение четыре девушки и среди них Мелита — поздравить его с 32-летием.
— Я не понимаю, почему ты не можешь сейчас ответить? — явно нервничал я. — Почему ты ходишь к Наи?
— А ты можешь ответить, почему ты н е ходишь к Наи?
— Это мое дело.
— Ты подсказал мне прекрасный ответ. Это мое дело, почему я хожу к Наи.
— Как хочешь. Мне было просто интересно узнать…
— Наверно, интересно, раз ты специально для этого явился ко мне и просидел весь вечер.
— Может, ты и прав. — Я взялся за ручку двери.
— Потренируешься? — он с размаху перекинул ко мне гирю.
Я невольно подался назад.
Тазо довольный засмеялся:
— Тогда прощай. Не обижайся, я все тебе объясню, но не сейчас.
Я пожал плечами и прикрыл за собой дверь.
Город спал.
Спала и ночь, раскинув по крышам руки, таинственная и молчаливая. Я шел по улице и, как карлик на великана, взирал на дремлющее ночное пространство.
Глава IV
С детства знаком мне безотчетный страх, вызываемый сущим пустяком: безобидный пень вдруг представится грозным чудовищем. Едешь, бывало, ночью по деревенскому проселку, знакомому до каждого камешка, и вдруг вздрогнешь и поежишься от необъяснимого страха. Одно только странно: я не спешил убегать, а напротив, заставлял себя приблизиться к страшному видению и убеждался, что это всего-навсего вязанка хвороста, упавшая с телеги какого-нибудь ротозея.
Кому не знакомы эти детские страхи, когда, ощутив прикосновение чего-то холодного и скользкого, в ужасе скидываешь одеяло и вскакиваешь, повинуясь желанию немедленно, не мешкая ни минуты, освободиться от гнетущего необъяснимого страха и боли.
Вот такой же, примерно, ужас испытываю я перед неопределенностью, неизвестностью. Я готов на отчаянный шаг, лишь бы избавиться от гнетущего чувства бессилия перед грозной, загадочной силой. Но поди раскуси ее сразу! Это в детстве было просто: подбежал и увидел, что кровожадный дракон — всего-навсего корявое дерево. А теперь нужны долгие недели, а то и месяцы кропотливого труда, чтобы проникнуть в недобрую тайну преступления…
Школьный коридор пуст. До звонка еще целых двадцать минут. Я с интересом рассматриваю стенгазеты. Особенно занимают меня детские рисунки. В них каждая линия, самая нелепая на взгляд взрослого, несет огромную смысловую и эмоциональную нагрузку. Вот какая-то девочка нарисовала себя и свою сестру. Стоят на ножках-спичках две куклы, похожие, как близнецы, взявшись за растопыренные руки. Для усиления сходства юная художница даже шнурки на ботинках нарисовала одинаковыми. А вот отважный Киквидзе на лихом коне. За ним черной тучей вьется бурка, такая широченная, что под ней умещается весь отряд с грозно занесенными саблями.
В застекленной витрине — экспонаты кружка «Умелые руки». Здесь и вырезанная из дерева крошечная люлька, и миниатюрное пандури с нейлоновыми ниточками вместо струн. Кажется, тронь — заиграют. Макет Загэса, весь величиной с тетрадный лист. Я загляделся: все честь-честью, только что не журчат целлофановые струи Куры, и памятник Ленину скопирован с удивительной точностью. Рядом с образцами традиционной грузинской чеканки кто-то нацарапал карандашом:
1. Дворянские типы в творчестве Давида Клдиашвили.
2. Поэзия Галактиона Табидзе.
3. Тема дружбы народов в советской грузинской литературе.
Может быть, это вопросы из билета, а может, темы контрольной работы.
В конце коридора я остановился перед газетой школьного литературного кружка. Обратил внимание, что девиз взят из Галактиона Табидзе: «Поэзия прежде всего!»
Девочки выступали в газете со своими сказками. Одна писала о зеленом листочке, который гордился тем, что раньше всех распустился, и свысока смотрел на своих запоздавших собратьев. Бахвальство его было вскоре наказано. Он увял прежде всех остальных листьев.
Вторая сказка была посвящена приключениям маленькой снежинки, которая жила на маленькой серой тучке и каждый день умирала от страха, как бы солнце ее не растопило. Однажды, не дожидаясь восхода, она сорвалась с облака и полетела вниз, трепеща от ужаса. В дороге ее застал рассвет, и что она видит? Все небо усеяно такими же снежинками, как она сама. Весело приплясывая, устремились они к земле. И, приободрившись, маленькая снежинка подумала: «То-то детишки обрадуются!».
Когда взошло солнце, снежинка вновь затрепетала от страха, но солнце сделало вид, будто не заметило снежных хлопьев, опускающихся на землю.
Вдруг мой взгляд остановился на аккуратных буковках, которые складывались в такое до боли знакомое имя: «Паата Хергиани». Так вот оно что! Паата писал стихи. Четыре строчки под названием «Новогоднее утро». Я переписал их в свою записную книжку, предварительно заучив наизусть.
Туфельки быстро по снегу бегут —
Ночь новогодняя следом приходит.
Елки в игрушках и елки в снегу,
В нашем кругу и в лесном хороводе.
Это коротенькое стихотворение, по-детски наивное, написанное рукой еще неопытной, показалось мне проникновенным и поэтичным. Оно дышало зимней свежестью и новогодней сказочной таинственностью. В лесу, где стояли заснеженные ели, было тихо и торжественно. А в доме, где на белоснежных простынях спала хозяйка маленькой туфельки, было тепло и уютно, и в углу нарядно мерцала новогодняя елка…
Утром я имел беседу с директором школы, высоким седым мужчиной, педагогом старой закалки. Одно его присутствие заставляло подобраться и взвешивать каждое свое слово. Я думаю, не только ученики этой школы не посмели бы развязно при нем держаться, так он был строг и подтянут.
Он мне сказал, что Паату никто из школы не исключал, просто отчиму посоветовали перевести мальчика в другую школу во избежание недоразумений, но тот совету не внял, а запер пасынка дома. Директор несколько раз обращался к Иродиону Менабде с просьбой отпустить Паату в школу, но тот упорно стоял на своем. Я спросил, во избежание каких недоразумений мальчика рекомендовалось перевести в другую школу. Директор стал объяснять мне, в каком сложном и мало изученном возрасте находятся подростки. Каждый организм по-своему реагирует на половое созревание. Один погружается в мучительные кошмары, другой, напротив, проникается нежнейшей любовью ко всему окружающему и как бы заново видит мир. С особой остротой воспринимает такой подросток краски, звуки, пропорции, вся красота мира сосредоточивается для него в какой-нибудь представительнице противоположного пола. Паата влюбился в Ингу любовью неосознанной, ребяческой. Директор выразил уверенность, что никакие низменные устремления и грязные помыслы не касались возвышенного чувства Пааты. Более того, ему, как старому педагогу, эти отношения казались естественными и абсолютно приемлемыми. Но, к сожалению, вмешались взрослые. Мещанка с апломбом, мать Инги, от безделья донимающая дочку назойливым вниманием, сыграла во всей этой истории самую дурную роль. Выдавая свое бестактное вмешательство в жизнь девочки за эталон материнской заботливости, эта женщина не давала дочери шагу ступить. Паата ни от кого не скрывал своего отношения к Инге. Он носил ее сумку или рюкзак — во время экскурсий, всегда старался держаться возле нее, но никогда его внимание не выходило за рамки приличий. «Мне известно, — сказал директор, — что во время летних каникул Паата с Ингой переписывались. Я попросил Ингу, и она принесла письма Пааты. Ничего неожиданного я в них не прочел. Обычные детские впечатления — о книгах, кинофильмах. В одном письме Паата писал: «Я очень скучаю, мне тебя очень недостает». По-моему, ничего страшного. А мать Инги забила тревогу, стала выяснять: что за мальчик, что за семья… Все разузнав, еще больше заволновалась: как-де это — безотцовщина, пасынок, достаток в семье скромный, положение не видное. Инге совсем житья не стало: где была? С кем? Опять с Паатой? Не смей с ним встречаться! Попалось как-то матери на глаза стихотворение, которое Паата посвятил Инге. Самое невинное сочинение, романтическое и возвышенное. Но какой шум подняла эта женщина! Она требовала, чтобы Паату исключили из школы, грозилась снять меня с работы. — Директор улыбнулся: — Ну, а я не посмотрел, что она жена министра, и выставил ее из кабинета.