— Готово! — сказал Леван, вытирая пальцы платком и невольно оглядывая пол, не осталось ли еще где-нибудь кусочка.
Волнение отца передалось и Гизо. Наступал решающий момент: если в этой склеенной пленке нужной записи не окажется, тогда…
Леван старался не думать об этом, отгонял от себя недобрую мысль.
— Ты готов?
— Да, папа!
— Ну, давай посмотрим. — Леван проверил, правильно ли поставил Гизо кассету: все было в порядке. — Включаю, — сказал он. — Слушай внимательно, я могу пропустить.
— Хорошо, папа!
— Ты помнишь это слово?
— «Быть!..»
— Да… Ну, слушай как следует…
Леван быстро нажал на серую пластмассовую кнопку. Закрутились бобины, натянулась и поплыла пленка.
Отец и сын затаили дыхание.
Сначала раздались звуки рояля. Леван сразу вспомнил, что утром на студии записывали молодого пианиста. Худой горбоносый юноша, видимо, ревниво берег свою славу: замучил Левана — один пассаж заставил раз десять переписать. Потом выбрал наиболее удачную запись, остальную пленку Леван отрезал и выбросил. Вслед за роялем шла какая-то эстрадная песенка на иностранном языке. Потом магнитофон умолк — очевидно, Леван и Гизо собрали чистые куски пленки. И наконец, друг за другом пошли обрывки передач, готовившихся сегодня на студии:
«Радостно замирает сердце…»
«Находясь в Москве, Норберт Винер заявил…»
«Колхозники Нагомари в нынешнем году собрали…»
И дальше — совсем уже невнятные обрывки слов, мелодий, эстрадной и симфонической музыки… Только потерянного слова не было слышно.
Пленка кончилась.
Отец с сыном переглянулись.
Леван недоуменно развел руками, покрутил ладонями, словно грел их над огнем. Потом повернулся и еще раз беспомощно оглядел замусоренный пол.
— Куда же оно подевалось! — спросил Гизо.
Леван выглянул в окно: утром шел дождь, теперь туман уплыл в сторону Мамадавити, и его бледные клочья цеплялись за кустарник, покрывающий склоны горы; телевизионная антенна, построенная на Мтацминде, рассекала пополам бледный диск солнца.
— Улицы до сих пор мокрые, — проговорил Леван. — Сколько человек входило и выходило, кусочек пленки мог прилипнуть к мокрой подошве — и все! — Леван отошел от окна.
— Папа, — сказал Гизо, — а может, он не произносил этого слова, или ты поздно включил микрофон…
— Все было в порядке, — махнул рукой Леван. — Я виноват…
— Папа… А если переписать отдельно следующее слово?
— Не понимаю…
— «Не быть»?
— И что же?
Леван про себя усмехнулся; он понял, что хотел сказать сын.
— Убрать «не» и получится «быть»!
Леван подавил улыбку и терпеливо объяснил:
— «Не быть» произнесено совсем в другом регистре, почти шепотом. А если мы последуем твоему совету, то получится монотонное бормотанье, как у дьяка на клиросе… Это поймет не только Уча Аргветели, но и самый обычный слушатель.
— Папа, — снова заговорил Гизо, он очень хотел что-то придумать, спасти положение и, главное, ему хотелось, чтобы инициатива принадлежала ему.
— Папа, ты ведь хорошо помнишь его голос, может, попытаться…
— Ты думаешь, я не пытался? — Леван опять понял сына с полуслова. — До твоего прихода я битый час промаялся у микрофона — как заправский артист и так менял голос и этак, записывал, слушал себя… И ничего! Конечно, я помню его голос… Забыть его невозможно. Он до сих пор звучит у меня в ушах, но повторить его я не могу. Мое горло устроено по-другому…
Внезапно дверь отворилась, и в студию заглянул коренастый лысоватый мужчина. Стекла его очков в коричневой оправе отражали дневной свет, проникавший через окно, и поэтому его глаз не было видно. Леван побледнел: это был председатель радиокомитета.
— Ну как, принял он тебя? — спросил председатель, стоя на пороге. Видимо, от ответа Левана зависело, останется он или уйдет.
— Принял, батоно Котэ!
— Да ты что! — Председатель закрыл дверь и вошел в студию. — Теперь отражали свет его крупные, белые зубы. — И ты записал?
— Да, конечно…
— Так почему же не сообщил мне?
— Я только пришел и вот… — смешался Леван, невольно кладя руку на плечо сына.
— О, Гизо, приветствую тебя! — воскликнул председатель. — Ты что-то зачастил к нам. Это, наверно, неспроста. — Председатель обернулся к Левану. — Не собирается ли он тебя сменить?
— Не знаю, может, собирается, — деланно рассмеялся Леван.
— Я видел на детской выставке радио, которое собрал Гизо… Признавайся, не ты ли ему помогал?
— Нет, он сам сделал.
— Тогда будь осторожен! — улыбнулся председатель, ласково проводя рукой по волосам мальчика.
Отблеск его очков заиграл на металлической обшивке магнитофона.
— Что же ты записал?
— «Быть или не быть…»
— О, прекрасно, прекрасно! — Председатель потер руки. — Он волновался?
— Очень, батоно Котэ!
— А все-таки?
— Сначала долго лежал в кресле и молчал… Я подумал, что он забыл обо мне, потом встал… Начнем, говорит. Прошелся по комнате, остановился у микрофона. Но как только я включил магнитофон, и бобины закрутились… Он задрожал и не смог произнести ни слова.
— Ты смотри!
— Тогда мы решили закрыть аппаратуру простыней. Это он сам придумал. Я не ожидал, что он будет мне помогать, что ему так хочется выступить… Мы повесили простыню так, чтобы он не видел магнитофона… Он встал, приготовился… Но опять ничего не получилось.
— Невероятно! Дальше! Дальше!
— Тогда он вышел в соседнюю комнату, пригласил меня туда. Может, говорит, здесь получится… Извинился… Я перенес магнитофон, все наладил. Смотрю, он стоит у окна, перед занавесом, одной рукой за него держится — так и начал монолог…
— Да я слышал про этот занавес, — с грустью проговорил председатель. — Возле этого окна ему впервые стало плохо. — Наткнувшись на вопрошающий взгляд Левана, он продолжал: — Из театра он вернулся поздно… Это было двадцать лет назад… Хотел открыть окно. Что-то или кто-то там ему померещился, голова закружилась, он упал… И больше Уча Аргветели в театре не появлялся… Окно закрыли занавеской.
— Он больше не выходил на сцену? — спросил Левая.
— Однажды попытался. Весь сезон готовился. Я помню, что творилось в Тбилиси: все только и говорили о его возвращении в театр… Но он с трудом доиграл первое действие, и его увезли в больницу.
— И сегодня, — сказал Леван, — закончив монолог, он рухнул в кресло, натянул одеяло и затих… Я подумал… Всякий бы подумал на моем месте, что он умирает…
— В этом его болезнь и заключается.
— В чем же, батоно Котэ?
— Ему кажется, что он уже ничего не может… Стоит ему что-нибудь сделать, как он ложится и застывает, как будто истратил весь запас сил. Вся беда в том, что он не только по отношению к себе так подозрителен. Он так и глядит тебе в глаза: не обманываешь ли ты его, не смеешься ли над ним… — Председатель замолчал и спустя некоторое время спросил встревоженно: — Не совершили ли мы ошибки?
— Что вы, батоно Котэ, вы сделали доброе дело. Бесценная запись останется людям. — Леван невольно покраснел. — Он просил поблагодарить вас за внимание и память.
— Ты правду говоришь?
— И кроме того, кто знает, что может случиться. Ведь каждый день… — Леван не закончил своей мысли. — Я сказал ему: если вы себя неважно чувствуете, мы сделаем запись в другое время. Он испугался, схватил меня за рукав: нет, говорит, давайте сегодня…
— Он играл?
— Не понимаю.
— Я спрашиваю, играл ли он, когда читал монолог? Двигался?
— Нет, стоял, иногда чуть заметно покачивался…
— Может, как раз в это время он играл, — с грустью проговорил Котэ, — думал, что играет и видел свою игру, а ты, конечно, ничего видеть не мог… Запись он прослушал?
— Я предложил ему, но он так разволновался… Руками замахал: нет, говорит, не надо… Я больше не напоминал об этом.
— Избегает, боится, — сказал Котэ, — чувствует, что голос уже не тот и не хочет поверить окончательно.
— Вы не хотите послушать, батоно Котэ? — неожиданно вырвалось у Левана, и он едва не прикусил язык: конечно, в обычное время он должен был предложить председателю прослушать запись, но он забыл, что…