Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так Лёнька познакомился с Кифой. Не знаю уж, когда, но впервые я увидел их вместе на майские праздники. К тому моменту я ничего не слышал о Лёньке уже месяц, и вдруг он выходит из «Стекляшки». Опрятный, свежий и с пакетом, в котором отчётливо проступала баклажка. «Лимонад или пиво?» – подумал я и решил, что пиво. Он направился к нашей хрущёвке, но вдруг просиял и прибавил шагу. Ему навстречу шла девушка, кажется, старше его: симпатичная и с конским хвостиком чёрных волос. В новеньких кроссовках, голубых джинсах и светлом плаще, хотя на улице было жарко. Они обнялись. Лёнька вытащил бутылку лимонада и, пшикнув, протянул ей. Я как раз проходил мимо. Лёнька, заметив меня, крикнул: «Эпик! Серёга!» – и помахал рукой. Я смутился и, кивнув в ответ, прошмыгнул в магазин. Девушка спросила, кто это, а Лёнька ответил, что знакомый из школы.

В июле после институтских экзаменов я опять их встретил. Мама попросила купить хлеба, и я пошёл в нашу булочную «Светлячок». Они сидели на детской площадке и кайфовали. Девушка каталась на качелях и что-то увлечённо рассказывала, а Лёнька – в новом зелёном поло – неподвижно смотрел вдаль. Я сказал ему: «Привет!», а он, резко подняв голову, вытаращился на меня. Девушка истерично рассмеялась и, спрыгнув с качелей, начала тараторить, что её зовут Кифа, что её папа – сириец, который учился в «Педе» на учителя химии, а теперь делает шаурму на рынке «Факел». Предложила скидку, потом вдруг спросила, друзья ли мы с «этим», и кивнула в сторону Лёньки. Я ответил, что да, старые друзья.

– Тогда передаю эстафету. – Кифа сделала пионерское приветствие.

– Какую эстафету? – Я стоял перед ней с пустым белым пакетом.

– Отведи Парка домой, а то я третий час с ним валандаюсь.

– Парка?

– Ну, Лёньку Парка. Твоего старого друга.

– А-а-а, – протянул я. – А почему ты сама его не отведёшь? Мне за хлебом нужно в булочную.

– Меня бабка его не любит, – ответила Кифа, – да и времени нет. Выручи. Скоро на работу нужно выходить. В ночную смену кручу шаурму на «Факеле». Папа вторую точку открыл. Собираться пора. Голову помыть. Вздремнуть часок. Потом поесть. Хочу пельменей сварить. У нас кетчуп новый. Какой-то цыганский, – она рассмеялась и вдруг сменила тему: – Если не хочешь встречаться с бабкой, посиди с ним тут. Максимум часок. Ну, может, два. Только не бросай его одного. Мы с ним в больнице лежали. Он хороший, но мелкий ещё. Не бросишь? Обещаешь?

– Обещаю.

Кифа довольно улыбнулась и спросила:

– Хочешь, я тебе шаурму принесу? Бесплатно.

Я отрицательно покачал головой.

– Как хочешь! Зря! У нас соус новый. Если пойдёшь прибарахлиться на «Факел», просто скажи, что от тёти Кифы. Тебе сделают скидку и вот такую шаурму. – Она показала большой палец.

– Ладно.

Кифа помахала мне рукой и, кинув Лёньке что-то типа «сяу-сяу ариведерчи», побежала от нас вприпрыжку.

– А что с Лёнькой? – крикнул я ей в спину, но Кифа даже не обернулась.

Я подошёл к Лёньке и спросил, как он себя чувствует.

– Домой, – прошептал он и попытался встать, но не смог.

Я взял Лёньку под руку и повёл к нашей хрущёвке. Мы с трудом поднялись на второй этаж. Дверь открыла бабушка. Я начал оправдываться, что уже встретил его таким, но она, подбоченясь, спросила, видел ли я рядом с ним косоглазенькую девушку. «Да, – признался я, – Кифа, кажется». Бабушка как с цепи сорвалась: начала хлестать Лёньку по щекам и орать, что он врун, что он обещал больше не встречаться с этой больничной прошмандовкой, которая опять его чем-то обколола. Лёнька никак не реагировал, опустив голову на грудь. Бабушка втолкнула его в квартиру и хлопнула дверью, но почти сразу открыла её и сказала мне:

– Совсем забыл о нас, Серёжа! Я слышала, ты в институт московский поступил. Молодец. Не то что оболтус наш. Заходи как-нибудь в гости. Чайку попьём. Пускай Лёня посмотрит на тебя. Поучится, как жить нужно. Чтоб стыдно ему стало. Сам видишь, во что превратился Лёнечка наш. – Она заплакала. – Не дадут спокойно умереть. Всё, иди, Серёжа. Иди. Не буду тебя задерживать. Здоровья и хорошей учёбы тебе! Маме привет передавай!

– Спасибо! Передам, – сказал я и пошёл в «Светлячок».

Больше я никогда не видел Кифу, но без неё (или с ней) Лёнька вернулся на дно. Я встретил его в августе, перед своим отъездом в Москву. Он вёз на санках ламповый телевизор. Стоял чудовищный скрежет. Лёнька был в каких-то шлёпанцах, грязных джинсах и дырявом зелёном поло. Мы поздоровались. Он с ходу попросил сто рублей в долг, добавив, что устроился на работу. Я не поверил, поэтому денег не дал. Тогда он спросил, не нужен ли мне по дешёвке электрический чайник. Я сказал «нет». «Может, сигареткой угостишь?» – попытался хоть что-то выжать из меня Лёнька, но я ответил, что не курю. Он попрощался и повёз телевизор дальше, в сторону барахолки.

Я хотел было догнать Лёньку и поговорить с ним за жизнь, но так и не решился. Во-первых, я бы ничего не добился, а во-вторых, я косвенно был виноват в его проблемах, поэтому Лёнька мог рассчитывать на репарации, то есть брать в долг и не отдавать. Если бы я проявил интерес к нему, он бы непременно выклянчил у меня сто рублей. Но самое главное, почему я решил не начинать этот разговор, – потому что трус не имеет права читать мораль, а я был им по отношению к Лёньке. Я боялся его, потому что его жизнь стала адом. Она теперь вся крутилась вокруг одного слова – «мут-ки», и ничто, кроме них, уже не имело значения.

* * *

Говорю же, между мной и Лёнькой уже ничто не имело значения. Дружба кончалась, a In the End доигрывала ей некрологом. Я обогнул белую ротонду и вспомнил клип на эту песню, где группа выступает на готической башне: вокруг пустыня и мёртвые лианы, а по желтоватому небу летает кашалот. Снято в духе времени, дорого и красиво, но мне всегда клип казался недостойным песни. Слишком компьютерный для тех настоящих эмоций, которые я испытывал от In the End, но опять заиграл надгробный синтезатор – это был конец песни. Я остановился и посмотрел вдаль, ощущая сладкую, пронзительную грусть. Глотнул пива, и банка кончилась. Я смял её и пошёл к лавочке, около которой стояла мусорка.

9. A Place for My Head (Место для моей головы)

Я выкинул банку. Достал из рюкзака вторую и пшикнул. Огляделся. Никого. Стряхнув с лавки песок, сел и, глотнув пива, стал слушать девятую песню. Она началась незамысловато. С гитарного треньканья на восточный мотив. Когда перебор повторился четыре раза, его усилили тарелки, скретчи и басуха. Звук стал качёвей, но остался назойливым. В таком формате перебор повторился ещё четыре раза. Наконец грянул речитатив, как у Deftones, и всё затмил, но тюркская гитара продолжала зудеть на фоне. Я лениво почесал ухо. Зевнул и вдруг почувствовал себя уставшим и расшатанным. «Как Лёнька зимой две тысячи третьего», – подумал я, а Шинода подтвердил это в конце куплета…

I’m sick of the tension, (Я устал от напряжения,)
Sick of the hunger. (Устал от желания.)
I hate when you say (Я ненавижу, когда ты говоришь,)
You dorit understand. (Что ты не понимаешь.)

Кое-что из этого Лёнька сказал мне той самой зимой две тысячи третьего. Почти две тысячи четвёртого. В канун Нового года, когда Россия в едином порыве гуляла и пьянствовала, а во Владимире было как везде: снежно, нарядно и весело. Люди бездельничали, влюблялись и били друг другу морды, а я выделил часик и сидел за компьютером, записывая клипы на сидиэрки, чтобы потом отправить их другу в Пермь. В дверь позвонили. Мама готовила «шубу» и оливье, поэтому открыл я. Передо мной стоял Лёнька. В осенней куртке, кедах, без шапки и шарфа. Он дрожал и в целом выглядел плохо. Худой и с нездоровым лицом, на котором проступали красные пятна и печать деградации. Лёнька зашёл трезвым, и тем отчётливее она была заметна.

11
{"b":"850403","o":1}