— К чему это ты? — насторожился Тищенко.
— А все к тому же. Нельзя бросать на случайные весы, да к тому еще и чужие, все, что собрал за жизнь, Я не верю, не верю этому… твоему Ирше.
— Какие у тебя доказательства?
— Ну, доказательства… — Майдан побарабанил по стеклу пальцами. Снова вспомнил прогулку в Пушкинском парке и молодчика со светлыми волосами. Но если он тогда ошибся? Тищенко не простит ему. — Доказательств, пожалуй, нет. Скорее — догадки. Я знаю за ним большую… — хотел сказать «подлость», но, подумав, закончил иначе: — Один большой грех. И вообще… думаю, он не способен на добро.
— Ирша — мой земляк, — Тищенко отодвинул пустую рюмку. — И, если речь зашла о добре, должен сказать, что творить добро — самое большое счастье. А быть добрым для всех мало кому удается, хотя охотников поспекулировать на этом хоть отбавляй.
— Развил философию. Я имел в виду конкретный случай.
— А говоришь неконкретно. И хочешь, чтобы я вот так просто, без всякого основания, продал человека? И наконец, свою совесть?
— А если тебе за это платят фальшивой монетой?
— Ну что ж… и все равно нужно верить.
— Мне жаль тебя.
— Чего меня жалеть? — удивился и обиделся Василий Васильевич. — Я не болен и не проворовался. Я счастливый человек.
— Потому и счастливый…
— Что глупый? Пусть будет так. Хотя ты тоже недалеко от меня ушел. — Тищенко твердо положил ладонь на стол. — Все, договорились. Кончили с этим.
— Хорошо. Только еще одно, — сказал Майдан, как бы подводя итог своим раздумьям. — Понимаешь, тебе трудно будет выкарабкаться… Даже при моей поддержке. Немало людей ждут твоего лихого часа.
Тищенко удивился:
— Я такой плохой?
— Наоборот. Слишком ты… правильный. И слишком удачлив во всем. Очень благополучный. Конечно, на первый взгляд. Потому что кто знает… — Он даже крякнул: чуть было не проговорился, не сказал того, чего все-таки говорить не следовало. — И не только благополучный, но и беспечный. Это людям не нравится. — Он подумал, что высказался несколько неточно. — Процветающих любят. Завидуют им, но любят. Тянутся к ним. Они излучают особые токи: уверенности в жизни, уюта, рядом с ними сам кажешься себе сильным, значительным, такие люди всегда могут пригодиться. Ты другой.
— Может, твоя правда. И все-таки хватит об этом… — сказал Тищенко. — Посмотри лучше, какие я подобрал книженции. Это Городецкий. Его мысли по поводу будущей архитектуры Киева. А эта — описание путешествия по Африке. Посмотри, какие гравюры, какие иллюстрации. Переплеты из кожи. Зафрахтовал себе человек в Одессе пароход… Откуда такие деньги?
— Брал подряды от богатых общин. Католикам — костел, караимам — церковь.
— Меня тоже подмывает махнуть в Африку, — пошутил Тищенко.
— Приходи в понедельник, выпишу командировку, — в тон ему ответил Майдан.
— Нет, командировку в Африку ты мне не дашь, а в Кремянное возьму, — сказал Василий Васильевич. — Да еще и отпуск попрошу на несколько дней; я только две недели использовал на туристическую поездку в Югославию. Махну в родное село Колодязи.
Майдан развел руками, что должно было означать: с больными не спорят. Однако не выдержал:
— С тобой трудно…
— И с тобой тоже.
— Говорить трудно. Но работать можно. И нужно…
Они еще посидели с четверть часа, и Тищенко проводил Майдана до дверей. Уже открывая замок, сказал:
— Спасибо.
— За что?
— Ну… что проявил внимания больше, нежели положено по штатному расписанию. Это все-таки бывает не часто.
…Когда Василий Васильевич закончил дела в Кремянном, спала наконец тяжесть с души, пришло успокоение. Успокоение оттого, что докопался до истинной причины аварии. Такой уж был характер — во всем добраться до самой сути, в малом и в большом, неизвестность и неопределенность доставляли ему прямо физическое страдание. Уложил чемодан, и тут к нему явился директор станции по фамилии Стреляный. Был он в подпитии и принес в кармане бутылку «Столичной».
— «Наши пути схлестнутся», — сказал, ставя на стол бутылку, по его цыганистому лицу гримасой прокатилась усмешка. Любил всякие цитаты и приводил их не всегда к месту. Василий Васильевич сморщился. Не любил пьяных, не любил посошков на дорогу. У него не было закуски, но Стреляный предвидел и это: из карманов широкого серого пиджака извлек два плавленых сырка, воблу и с полдесятка яблок. — Удивительно мне, почему вы так хлопочете? «Пусть бдят консулы». Отстаиваете честь мундира?
— Просто стараюсь доказать правду.
— Чью? — прищурил глаз Стреляный. — Докажете, что правы архитекторы, пострадают строители: оправдаются строители, загремят геологи.
— Хочу снять вину с невиновного.
— С этого парня? Хваткий и строгий.
— Ирша строгий? — удивился Тищенко.
— Еще какой! И правильно. С нашим братом нельзя иначе. С характером парняга. Отличный вышел бы начальник. Тоже жил в этой хибаре. И печку сам сложил. Хорошая печка, хоть и дымила немного. Мда-а, не повезло ему. А инженер сообразительный. Наблюдение вел правильно. Я сам из тех, кому не везет… Со строительства почти не отлучался. Под конец разве что немного. Тут — шерше ля фам, дело молодое… Она, его мадам, дважды приезжала сюда. Красивая, высокая такая, в очках.
Василий Васильевич внутренне вздрогнул, холодное подозрение шевельнулось под сердцем, но он тут же погасил его. То, что к Сергею приезжала женщина… Разве мало на свете женщин в очках? Правда, и Ирина приезжала… привозила поправки к проекту. «Тьфу, взбредет же в голову», — выругался молча. Еще не хватало подозрений и ревности. И к кому? Такое даже и во сне не приснится.
— Раньше был порядок, — развивал свою мысль директор. — Сюда — разрешено, а сюда — нет. Каждому указана его граница.
— Хорошая у вас философия, — не вытерпел Тищенко. — Живи, значит, как теленок на привязи. Я тоже за порядок. Но не за такой.
— Иначе все вытопчут, — убежденно сказал Стреляный, вгрызаясь крупными прокуренными зубами в брызнувшее соком яблоко. — Разворуют, растащат.
— А если вам скажут: товарищ Стреляный, вот вам одни штаны на год, одна рубашка. Кальсон не положено… Двести граммов хлеба… И чтобы водки ни-ни… И по бабам чтобы ни в коем разе.
— Я, положим, свои двести граммов заработал, — обиделся Стреляный. — Двадцать три года на руководящем посту.
— А какие должности занимали прежде?
— Директором заготзерна был, завнефтебазой, директором МТС, начальником коммунального хозяйства… — живо перечислил Стреляный. — И всюду был порядок.
— Мда-а, — протянул Тищенко. — Опыт у вас…
— Опыт не ботинок, ноги не жмет.
— И то правда, — на этот раз согласился Василий Васильевич.
В Колодязях Василий Васильевич остановился у двоюродной сестры Насти. Была она старше его лет на восемь, а выглядела старой бабкой. Дети давно поженились, повыходили замуж, разлетелись в разные стороны, а они с мужем доживали свой век в родном селе. «Доживаем свой век», — так и сказала Настя: все деревенские женщины стареют рано.
Бродил по знакомым тропинкам, ворошил забытое, будил утраченное и далеко не все мог разбудить. Может, потому, что наведывался в село часто и притупилась острота, с которой память ловит, нанизывает утерянные и вдруг обретенные (возле вяза, на перилах мостка, около старых ворот) слова, вздохи, тайные взгляды, способные мгновенно поразить сердце. Все тут знакомое, близкое, дорогое. Города и села, где ты не родился, а лишь прожил какое-то время, могут встретить тебя холодно, могут даже обидеть, отомстить, родные же места — никогда. Так он думал, сидя над прудом, в котором мальчишкой ловил окуньков, купался, а позже катал зимой на ледяной карусели Грищенкову Нонку. Катал почти всю зиму, а потом она пересела в санки Бориса. Василий, помнится, трудно переживал эту измену. Но у Нонки было щедрое сердце, она охотно садилась и в его санки, а потом попеременно приходила под вербы то к нему, то к Борису. Они боролись за ее любовь долго и горячо, а она неожиданно, едва окончив школу, выскочила замуж за тракториста. Была уже замужем и вдруг назначила ему свидание под теми же вербами…