В краткий миг, пока мадам не заговорила вновь, в голове Хилари промелькнул воображаемый ход событий. Среди своих клиентов мадам знала одну богатую женщину, которая потеряла единственного сына; она взяла малыша Бубу, окружила его всяческим любовным вниманием, и было бы жестокостью забрать его у нее…
— И наконец я подумала, — сказала мадам, — об сиротском приюте в городе А…, где я родилась.
Пьер тотчас с опаской глянул на Хилари, который, хоть сам и не ощутил в себе никаких перемен, вдруг замер на стуле.
— Я сразу поняла, хорошо я надумала, — сказала мадам. — Но сразу ничего не получится. Сперва много чего надо сделать. Взять вот плату за проезд. Богатому это просто. Достает кошелек, спрашивает сколько и выкладывает денежки. С нами по-другому. Каждого су всегда две дырки дожидаются. И, бывает, годами не выпадет случай чего ни то отложить. Наконец я продала часы — сотворила благое дело.
Теперь соображать стала, как одеть мальчонку: не только пальтецо ему надо для холодных мартовских ветров, — а еще как же в поезде я поеду, ведь под пальтецом люди увидят, что он одетый, как богатых детишек одевают. Наконец решила я, чего делать. Уложила его спать в мужниной сорочке, а потом выстирала, починила, прогладила каждый шовчик всего, в чем он ходил. Уж и не знаю, сколько он времени все это носил. Не скажу, мол, такие они стали, какие были, когда принесла я его к себе. А только сделала я с ними все, что только смогла, и утром пошла и продала их.
Она посмотрела на Хилари с вызовом, непостижимым для него, который он не смог истолковать. Пьер же, казалось, все понял.
— Если бы родственники малыша когда-нибудь узнали, что вы продали вещи, мадам, — мягко сказал он, — они, безусловно, сказали бы, что вы поступили совершенно правильно.
— Ну, так уж я сделала, — сказала она, немного расслабившись, но еще готовая отстаивать свою правоту. — Продала я те вещи, а вместо них купила, что подходит мальчонке из простых. Не новое купила. Врать не буду. Зато все нужное, и поглядели бы вы, какой гордый мальчонка сделался, когда оделся. На другой день мы пошли на станцию спозаранку, пока соседей не видать. Не хотела я своего старика оставлять на целый день — ни разу раньше не оставляла, а что делать; к счастью, в порядке он был, хотя знала я: когда ворочусь, работы мне с ним много больше будет. Тяжело было мать-настоятельницу уговорить, чтоб приняла мальчонку, но под конец поняла она все. «Приходите навещайте его, сколько захотите», — сказала мне на прощанье, да где ж возьмешь на это денег. Три года минуло… — она замолчала, стояла неподвижно, губы сжаты с выражением мучительной боли.
— Мадам, я пока не знаю, того ли ребенка я ищу, о котором вы нам рассказали, — вдруг услышал Хилари свои слова, — но позвольте мне от лица родителей того малыша вознаградить вас хотя бы за деньги, которые вы расходовали на него. — Тут он замолчал, в ужасе от самого себя. Слова вырвались у него в неосознанном порыве благодарности, потребности утешить ее, но, предложив вознагражденье за то, что было отдано свободно, без всякого расчета, не погубил ли он красоту ее дара?
Но мадам Кийбёф смотрела на это иначе. Ее отпустило, губы разжались.
— Мсье очень добрый, — сказала она. — Не буду врать, бывало и впрямь надеялась, может, когда дождусь… — И продолжала чуть не в отчаянье: — Такая у меня нужда в деньгах, уж и не сказать.
Хилари поспешно достал бумажник, вытащил купюру в тысячу франков и с сомненьем посмотрел на Пьера, тот одобрительно кивнул. Хилари отдал ее старухе, она мигом сунула купюру в карман под фартуком и сказала торжественно:
— Да благословит вас Бог, мсье.
— Вы хотели бы до нашего ухода спросить еще о чем-нибудь? — прошептал Пьер.
Хилари трудно глотнул и, старательно, четко выговаривая слова, спросил:
— Он… мальчик не говорил что-нибудь о своей семье… о своей матери?
Старая женщина подумала с минуту.
— Не больно много времени у меня было с ним разговаривать, — сказала она наконец, — да еще, сколько ж их у меня перебывало, иной раз и путаю, чего один сказал, чего другой. Только вот знаю, хорошо его воспитывали — ел всегда с закрытым ртом, а один раз говорю ему: вытри, мол, нос, а он мне: носового платка, говорит, у меня нет. Она улыбнулась своему воспоминанию и повторила слова мальчика: «Носового платка у меня нет».
— Вряд ли вы узнаете от нее что-нибудь еще, — тихонько сказал Пьер. — Я уже пытался прощупать ее с этой стороны, но ничего важного для нас она не помнит.
Он встал, по всем правилам поблагодарил старую женщину за любезный прием, и Хилари вторил ему, стараясь не ударить лицом в грязь. Наконец они вышли из ветхого павильончика, из узкого, скрытого от глаз проулка и вновь оказались на шумной улице.
— А теперь, — весело предложил Пьер, — не выпить ли нам?
Глава четвертая
— Хорошая мысль, — сказал Хилари. — Вы знаете какое-нибудь тихое местечко… где мы могли бы все обсудить?
— Это потом, — сказал Пьер, поторапливая Хилари. — А пока я хотел бы повести вас в один маленький бар. Кое-кто из моих друзей часто заглядывает туда, и с одним-двумя я хотел бы вас познакомить.
Хилари в замешательстве позволил Пьеру увлечь себя за ним. Разумеется, было бы лучше высказать все сейчас, говорил он себе, пока мы еще подобающим образом настроены. Не мог он понять, почему отношение Пьера вдруг так изменилось и бережная нежность, с которой он обращался к мадам Кийбёф, уступила место столь явной веселости. Впервые с тех пор, как они познакомились, он не испытывал ни малейшего расположения к Пьеру.
Но десять минут спустя, потягивая перно в маленьком баре близ церкви Сен-Сюльпис, он начисто забыл про мадам Кийбёф и обветшалый кукольный домик. Когда они пришли, друзья Пьера были уже там. Эдуард Ренье, редактор одного из наиболее уважаемых литературных ежемесячников, которых издавалось бессчетное множество. Приземистая, широкая в плечах женщина с сильным беспокойным лицом — по словам Пьера, еще недавно она преданно, с полной отдачей участвовала в Сопротивлении, а теперь осталась без дела и совершенно растеряна. Молодой, аристократической наружности химик-исследователь и неряшливый черноволосый человек, пишущий политические передовицы для какой-то левой ежедневной газеты.
С этими людьми Хилари сразу же и с облегчением почувствовал себя как дома.
Это были его собратья, его избранное общество. В какую страну ему ни случалось попасть, круг подобных людей рано или поздно непременно обнаруживался, и тогда он оказывался среди своих. Все они оказывались вместе по собственному выбору; у всех у них были схожие дома; можно войти в комнату любого из них в Праге или Будапеште, в Париже или Лондоне, и, оглядывая бледно окрашенные стены, тяжелые тканые занавеси, большое потертое кресло, забавную фарфоровую фигурку на каминной полке, вы понимали: это комната европейского интеллигента определенного поколения, который придерживается определенных, вполне знакомых вам взглядов. В каждой такой комнате на стеллаже стояли одни и те же книги, и благодаря этому, когда вам случалось где-то повстречаться, тотчас завязывался разговор о множестве предметов, интересных вам всем. Уже не приходилось беседовать о погоде, старательно искать общих знакомых или вытаскивать фотографии своих детей: раз принадлежность к одному кругу установлена, никаких преград не существовало.
Друзья Пьера все были наслышаны о Хилари. Они рады «наконец-то» с ним познакомиться, говорили они, словно он был тем самым другом их общего знакомого, о котором давно шла речь. У них были к нему вопросы, обоснованные и интересные, и его мнение могло оказаться конструктивно полезным. Накопились и у него вопросы, и мнения этих людей в свою очередь могли стать ответами, которых он искал. И, когда Пьер наконец повел Хилари обедать, Эдуард Ренье и женщина, которую все звали Бобби, пошли с ними. Они обедали поблизости в маленьком, темном, запущенном ресторанчике, которым заправлял, конечно же, участник Сопротивления — как и любой знакомый Пьера, о ком он заводил речь. Столы были покрыты американскими скатертями в пятнах, стулья — темного грубого дерева; не видно никаких попыток сделать ресторан привлекательным для случайного посетителя, которому в надежде пообедать вздумалось бы открыть дверь и заглянуть туда.