Литмир - Электронная Библиотека

Высокий тофалар не вмешивается в разговор. Он неразговорчив. Сидит, поджав под себя ноги, подбрасывает хворост в костер и молчит. Неизвестно, слышит ли вообще, о чем мы говорим. Кажется, он весь ушел в свои мысли, которые витают где-то далеко…

— Мой брат Петр, — говорит Василий.

Мы пожимаем руки.

— С нами пойдете? — спрашиваю я.

— Нет.

— Он только до оленьего стада с нами. А там возьмет оленей и поедет своей дорогой, — объясняет Василий за брата.

— Один?

— Я всю жизнь один, — говорит Петр, и от его слов веет холодом. С какой-то особенной интонацией сказал он «всю жизнь один», словно каждое слово топором отрубая или выдалбливая резцом на камне. Тяжелые, каменные слова.

Вдруг начинают лаять собаки. Их много в нашем таборе. Пять. Роська и Таракан старого Унгуштаева, Тобик Петра и Саян да Верный Василия. Кстати, Верный, который куплен на мои деньги, никакой особой верности мне не выказывает. Ее ровно столько, сколько хлеба в моем кармане. Кончается хлеб, кончается и его верность. Теперь вся эта свора лает, раздирая лесную тишь. Не отстает и Таракан, очевидно уже очухавшийся после выволочки. Вскоре на нашу поляну выбегают две лохматые собаки, а за ними появляются и люди, ведя в поводу груженых оленей. Впереди, опираясь на палку, вышагивает тот самый старик, который жаловался Унгуштаеву, что ему не дают оленей, не пускают охотиться на белку. Егор Андалаев. Он идет неспешным шагом, прямой, подтянутый. Серый капюшон плаща сполз на плечи, открыл белоснежную голову старика. Белая голова, длиннополый плащ и сучковатая палка, на которую опирается старый Егор, — все это производит странное впечатление, как будто он явился из сказки, где водился с колдунами и лешими. Старика сопровождают молодая женщина и мужчина, вовсе не похожий на тофа.

— Зять, — говорит Унгуштаев, видя мой вопросительный взгляд. Оказывается, он — русский. А жена — дочь старика — тофаларка. Прибывшие здороваются с нами и устраиваются поблизости, собираясь здесь ночевать. Старик сидит на вьюке, а молодые таскают воду, дрова, разжигают костер. Через несколько минут опять лают собаки, и новая вереница выходит из лесу. Мужчина и две женщины. Все тофы. Эти также располагаются рядом с нами. Вспыхивает еще один костер. Наши рассыпались по стоянкам пришельцев. Только мы с Петром сидим у своего костра. Он, кажется, не видит их. Сидит, все такой же неразговорчивый, замкнутый, словно обособившийся от всех, не отрывая глаз от огня, который лижет трескучие сучья лиственницы.

— Сколько лет старику? — спрашиваю я, желая расшевелить Петра.

— Восемьдесят.

— И собрался охотиться?

Петр молчит, не отвечает на мой вопрос, как бы говоря своим молчанием: «Зачем спрашивать о том, что ясно и без вопросов?» Именно так я понимаю его молчание и пытаюсь подъехать с другого бока:

— Далеко его охотничьи угодья?

— Четыре дня пути, — говорит Петр и снова молчит.

Разговор явно не клеится. Несмотря на мои старанья, он напоминает костер, сложенный из мокрых дров: пока дуешь — они тлеют, время от времени взметнется огонек, но перестанешь дуть — и опять все гаснет, подергивается пеплом. Так и сидим мы с ним у костра, смотрим на огонь, молчим. Я чувствую себя чужим, совершенно чужим среди этих людей, с которыми меня не связывает ни прошлое, ни настоящее, ни будущее, я даже приблизительно не могу угадать, о чем они там, у соседнего костра, беседуют, о чем думает сидящий рядом со мной Петр, глядя прищуренными глазами на огонь. И хотя я понимаю, что иначе не может быть (в слишком разных условиях мы выросли, слишком разными интересами живем), однако эта отчужденность угнетает меня, как будто я сам в том виноват, не все сделал, чтобы она, проклятая эта отчужденность, растаяла.

Стемнело. Ночь накрыла поляну в ущелье, и только свет костра вырывает небольшой круг, за которым глухая, непроглядная стена. Самые темные, самые черные часы. Потом выйдет луна, разольет свое белесое серебро, а сейчас — самые черные, самые темные часы. Все собираются у нашего костра, на который Василий кладет три толстых лиственничных бревна, — они будут гореть почти всю ночь. Старого Андалаева усаживают на оленьих шкурах. Все называют его дедушкой. Тофалары чтят седину. Когда старик говорит, все почтительно слушают, никто не прервет его, не встанет со своего места, не отойдет прочь. Со старика и начинает путь металлическая кружка с разбавленным спиртом. Даже Варвара притихла при виде старика, стала сдержанней, а может, просто протрезвела. Старик говорит, что и нынче будет охотиться там, где искони охотились он сам, и его отец, и дед. Тофалары всегда строго придерживались своих охотничьих угодий, которые передавались по наследству из поколения в поколение. Отчасти и поныне сохранился этот освященный временем обычай: мы тоже направляемся на участок, некогда принадлежавший родителям и дедам Василия и Петра. Петр чем-то занят. Сооружает из струганых палочек нечто вроде алтаря, увешивает его разноцветными матерчатыми лоскутками, крохотными лентами, кладет на дощечку кусочек дерна и разжигает на нем миниатюрный костер. Когда кружка со спиртом доходит до Петра, он стряхивает несколько капель на свой алтарь, туда же кладет кусочек хлеба, щепотку соли, крошит говяжьи консервы. Потом выпивает спирт и говорит мне:

— Так делали наши отцы… Так делали все тофалары, прося у добрых духов удачной охоты.

Затем он, раскачиваясь взад-вперед, начинает длинную речь, которая напоминает мне молитву, так как в ней часто повторяется одно и то же слово. Выяснилось, однако, что это вовсе не «духовное», а самое обыкновенное слово — «дай». Петр просит дать ему много белок, дать соболей, дать благородных оленей, дать кабаргу, дать горностаев и дать куниц, дать лесных птиц и дать медведей. Он просит всего, а добрый дух выслушает и решит, чего и сколько дать этому охотнику, который его не забывает. Я смотрю на Петра и не могу понять, то ли он от чистого сердца исполняет этот обряд, то ли просто демонстрирует мне старинный тофаларский обычай. Однако в его движениях, в выражении его лица, в скрипучем, простуженном голосе столько экстаза и таинственного волнения, что невольно начинает казаться, будто за пределами освещенного костром круга, в ночной тьме, собрались лесные духи, которые желают охотнику не только добра. Коль скоро существуют добрые, значит, должны быть и злые духи, иначе добрым будет не с кем бороться и невозможно доказать, что они действительно добрые духи. Там, за кругом света, в черной ночи, кажется, реет сонмище духов, и, разумеется, далеко не все из них добрые, не все… Петр говорит с ними, а мы прислушиваемся к его словам, похожим на молитву. Слушает и седой старик, протянув ладони к теплому костру, поджав под себя ноги. Еще четыре дня предстоит ему ковылять по тайге, опираясь на палку. Четыре дня пути до охотничьих угодий и много дней кочевой жизни там, а старику уже восемьдесят. Многие говорят Егору: «Зачем идешь? Сиди дома». Не понимают они старика. Ничего не понимают. Им не понять даже такой простой вещи, что как раз домой-то и пошел старик. Его дом — тайга. Вовсе не деревня, как думают многие, а тайга его настоящий дом. Деревня — временное пристанище. Он живет там, по многу дней живет в деревушке, но каждый день скучает о своем родном доме. Все они скучают по тайге, только она — их настоящий дом, которого не заменит никакая деревня, никакая, пусть даже самая прекрасная изба. Они скучают не по какому-либо роднику или одному, строго очерченному месту, а ждут встречи сразу со всеми родниками, речками, со всеми хребтами и ущельями, со всей неизмеримой, бескрайней тайгой. У них нет привязанности к определенному месту, обнесенному изгородью из длинных шестов. Они не знают этого чувства. Только их детям знакома эта болезнь оседлости и тоска по дому с четырьмя стенами, с окнами и крышей, которая заслоняет звезды. Они, старые тофалары, томятся в четырех стенах, потому что там, говорят они, не видно звезд, когда спишь… Спишь и не видишь звезд… Я лежу в спальном мешке, смотрю в усеянное звездами небо, на вершины хребтов, залитые серебряным светом луны, и думаю о человеке и природе. Человек и природа. Общение человека с природой, их близость. Последнее время об этом немало говорят, пишут. И в этом хоре голосов слышатся грустные, горькие интонации: отдалясь от природы, человечество утеряло нечто дорогое, очень нужное, ничем не заменимое и не восполнимое. Очевидно, это так, но мы уже бессильны что-либо изменить на этом пути отчуждения человека и природы, потому что цивилизация и природа — два непримиримых врага. Люди понимают это и ищут пути для нового сближения с матерью-природой. Удастся ли это нам, людям цивилизованного века? Не знаю. Тем более что даже здесь, в Саянах, идет все тот же неумолимый процесс отчуждения, пусть и не столь заметно, как в иных местах. Увы, молодое поколение тофаларов скучает уже не по тайге, а по отапливаемому дому, для них уже не имеет значения то, что они «спят и не видят звезд», и в своем настоящем доме — природе — они всего лишь беззаботные гости… Я лежу в спальном мешке, смотрю в звездное небо, слушаю, как общается с добрыми духами Петр, вижу, как тянет руки к костру седоголовый Андалаев, как все они, будто зачарованные, не в силах оторвать взгляда от играющего пламени… Пройдет время, и опять будет белкованье, и опять будут гореть в тайге костры, но все это будет иным… Совсем иным. А пройдет еще какое-то время, и здесь, в Тофаларии, должно быть, тоже появятся плакаты, призывающие любить природу, разъясняющие, что природа — друг человека… Зажмурившись, я вижу Литву, шумят у меня в ушах деревья Лабаноро-Баранавских лесов, я слышу их скрипучие, жалобные голоса и, кажется, снова иду по берегу быстрой, извилистой Пяршокшны. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

46
{"b":"848416","o":1}