— С тобой что-то неладно, Саулюс, — заметила Дагна.
— В училище устаю. Точнее — от этой ежедневной пляски с завязанными глазами.
— Будь я твоей ученицей… Я ведь в Германии брала уроки живописи. Целый год.
— Вовремя догадалась бросить… Так мать хотела?..
— Я сама… Мама сердилась…
— Сейчас из каждого сопляка родители хотят сделать гения. И когда я предложил одной девчонке бросить живопись, на другой день меня вызвал директор и тихо спросил: «Вы знаете, чью дочку вы оскорбили?» Ставишь ученику плохую отметку или делаешь замечание — не забудь заглянуть в конец журнала, кто его родители. Наверное, потому там и перечислены место работы и должность каждого родителя.
Дагна мягкой душистой ладонью провела по шероховатой щеке Саулюса.
— Не лучше ли бросить это училище?
— А дальше что?
— Творчество.
— Ущипни себя за ногу и проснись.
— Я на полном серьезе.
Саулюс обнял жену за плечи, сквозь легкий цветастый халат дохнуло будоражащим теплом.
— Моя мечтательница.
— Я в институте неплохо зарабатываю.
— Хочешь меня содержать?
— Да нет. Устроишь выставку своей графики, выпустят альбом твоих работ…
— О, как чудесно! Как на этих твоих слащавых немецких открытках.
Как-то Дагна сказала, что он не до конца откровенен с нею.
Саулюса, казалось, пронзил электрический ток.
— Чего же ты хочешь? К чужим бабам не хожу, не пью… Чего тебе еще надо?
Грубоватые слова не обидели Дагну, или она сумела не показать этого.
— Искренность нужна.
— Если бы мог принести из магазина…
— Не паясничай, Саулюс. Я же вижу, что тебе тяжело.
— Думаешь, от болтовни полегчает?
Весь долгий вечер между ними лежала холодная тень. И лишь в постели, при свете ночника, Саулюс заговорил:
— Мелко и низко, подло…
Пальцы Дагны коснулись его плеча.
— Когда берусь за работу, заранее знаю: так надо, так должно быть. Этому понравится, этому — нет, а тот останется равнодушным. Мне тошно от этого знания.
Теплые пальцы ласково гладили плечо, скользили к локтю, опять взбирались вверх, и эти прикосновения возбуждали. Любовь и верность Дагны заставляли его говорить, выливая давно уже скопившуюся тревогу.
— Линия — это мое слово, которым я говорю со зрителем. Единственное мое средство общения. Только линией я могу выразить себя, свое видение и понимание. И все-таки мои офорты — жалкая окрошка мыслей. Что-то не так. Не так, Дагна.
Пальцы Дагны крепко сжали руку Саулюса и, словно испугавшись чего-то, отпрянули.
— Когда-то я радовался каждой своей вещичке, попавшей на выставку, каждой иллюстрации, напечатанной в журнале, — сердце таяло, как у школьника, увидевшего свою фамилию в рубрике «хотят переписываться». Неужто настал час — и я к этому привык, меня это перестало волновать?.. По правде говоря, меня это и теперь волнует, но в другом смысле, раздражает, сердит до тошноты. Понимаешь, меня мутит от мысли, что ко мне снисходили, меня жалели. Сколько раз при отборе моих работ для выставок я слышал слова: «Ничего… Можно… Оставим… Художник молодой, чего от него требовать…» И тэ дэ и тэ пэ. Тогда меня это не унижало, а теперь я начинаю дрожать, когда близится новая выставка.
— Для каждого художника его творчество — открытая рана…
— Но почему каждый вправе лезть в эту рану грязными руками?
— Неужели ты хочешь, чтобы все думали одинаково и все встречали тебя с распростертыми объятиями?
— Ты не поняла меня, Дагна. Не сердись.
Саулюс сплел руки над головой, как бы отрешившись от Дагны. Он уже сожалел, что столько наговорил и разоткровенничался. Если послушать со стороны, и впрямь все может показаться глупым и банальным. А ведь это обыкновенная усталость, нервное истощение, ничего больше. И утешал себя: так было, так есть, так будет. Так и должно быть, ведь в противном случае — тихая заводь, вонючая лужа. Замрет живой процесс, если выражаться языком критиков. Но кто же толкает вперед этот процесс, кто вливает в него свежую кровь? Кто эти доноры? У одних кровь настоящая, а у других?
— Мой триптих «Города грез» приняли в альманах «Искусство», — бодрым голосом сказал Саулюс.
— Разве не говорила я? — Дагна живо наклонилась над Саулюсом, прижалась щекой к щеке. — Изящная, радостная работа, ничего не скажешь.
— Нашлись и такие, кто разглядел формализм. Ругянис защитил, он там член редколлегии. Сегодня его встретил.
— Правда побеждает! — ликовала Дагна. Она соскочила с кровати, выбежала за дверь и тут же вернулась с двумя маленькими рюмками коньяка. — За «Города грез», Саулюс!
Саулюса захлестнула такая волна доброты, что он смотрел на Дагну, не в силах произнести ни слова, вдруг ощутив себя и могущественным, и по-детски бессильным, — захотелось уткнуться лицом в подушку и заплакать, как в далекие ребячьи годы.
— Спасибо тебе, Дагна, — он держал ее руку с рюмкой, не зная, что еще добавить. Неужели признаться, с каким трепетом показывает ей каждую новую работу и ждет ее мнения? Что она скажет? Похвалит, а он не поверит. Или она равнодушно посмотрит, или скажет прямо: «Чушь!» — и он рассердится. Долго не забудет ее слов, выражения глаз, лица. Попробует отмахнуться: да что она смыслит, стоит ли из-за этого… А какое-то время спустя, сидя за новой работой, невольно подумает: что скажет Дагна?
Когда допили обжигающие капли, Саулюс, помолчав, сказал:
— Иногда я по-хорошему завидую Аугустасу Ругянису: он скульптор, у него другие возможности. Сделает Мажвидаса — он будет стоять веками, прославляя Литву, напоминая всем о начале литовской грамоты.
— Аугустас хороший друг, искренний, — подхватила Дагна, положив голову на грудь Саулюсу. — Он к тебе внимателен.
— Мы недавно сблизились. Он один из тех китов, на которых держится наш мир искусства.
— Но Аугустас, без сомнения, видит, что один из сводов этого мира скоро будут подпирать твои плечи.
— Ты всегда хорошего мнения о своем неудачнике муже.
— Только не говори — всегда. Сам знаешь, как я беспощадна. Как и ваш мир искусства, в котором в одиночку пропадешь. Если некому будет тебя поддержать, подхватить… Помнишь, как сказал однажды Аугустас?..
— Хоть и горд, хоть ему на все наплевать, он такой же, как все.
— Толпой ломать лед легче.
— А когда продолбим прорубь, он нас — под лед, а сам — на берег. Герой!
Дагна подняла голову, внимательно посмотрела на Саулюса.
— Чушь ты несешь, — сказала она спокойно, решив, что Саулюс пошутил, и опять положила голову ему на грудь. — Ты не забыл, что через две недели мой день рождения?
— Как я могу, Дагна? Давай уедем куда-нибудь? К морю!
— И правда, стоит подумать, — ответила Дагна таким голосом, словно ей предложили сходить в кино.
Но Саулюс не заметил этого, его мысли уже витали над белыми дюнами и пенящимся прибоем. «Ей-богу, — думал он, — сделаю не один эскиз: сентябрьское море… последние сполохи лета… холодное солнце… сказка ветра…» Так явственно всплыли перед глазами эти картины, которые объединил образ Дагны с развевающимися волосами, что Саулюс, торопливо поцеловав жену, выкатился из кровати, набросил пижамную куртку и нырнул в свой кабинет… Он уже слышал порывы ветра и гул прибоя и знал: в гуле прибоя родится осенний цикл — ЖЕНЩИНА И МОРЕ. Досюда докатываются сейчас волны, может, это рокочет девятый вал. Он видит серебристые брызги и невесомую, словно щепка, ладью; видит Дагну, собирающую янтарики, выброшенные на берег волной… видит согбенные, бредущие по дюнам сосны…
Он откладывает лист, садится, но тут же отодвигает стул, шагает из угла в угол. Рывком распахивает балконную дверь, вдыхает ночную прохладу, снова бросается к столу. Поймать мгновение, перенести его на бумагу живым… живее живого… Но ведь ему будет позировать Дагна! Это будет Дагнин день, и свой цикл он назовет ДАГНА И МОРЕ.
Саулюс снова встает, топчется посреди комнаты, подходит к книжному шкафу, достает какой-то альбом репродукций, не раскрыв, засовывает обратно, нечаянно уронив крохотную пиалу — сувенир из Ташкента. Пиала разбивается.