Литмир - Электронная Библиотека

— Что бы это могло значить, мама? — кажется, даже во тьме видела я тревожные глаза Индре.

Я подыскала для Индре работенку, не бог весть какую: курьершей, но для начала сойдет, а главное — не будет сидеть одна, новых знакомых заведет. Утром уходили вместе с ней, вечером возвращались. Иногда мне удавалось вытащить ее в кино. О Данелюсе мы не заговаривали, но Индре жила только им, даже с одноклассниками встречалась редко.

Так отвьюжила зима, под нашим окном набухли почки на клене. Я нарадоваться не могла на дочку — по ночам не шляется, могу поговорить как с подругой. Однако в середине мая заметила в ней перемену — помрачнела, стала раздражительной. Все бегает да бегает вниз, к почтовому ящику. Поняла, не получает писем. Боюсь что-нибудь сказать, молчу. Но атмосфера в доме стала тяжелее, по вечерам она без конца слушала это «Болеро», и я ничего не могла поделать. Прозрачный, воздушный звон флейт и далекое рокотание ударных докатывались до меня волной, которая все росла, усиливалась, как тревога, как страх, как боль; наконец обрушивалась бурей кларнетов, фаготов, валторн, громом барабанов. Я себя не чувствую, замру и жду, жду чего-то, приближающегося зловещей поступью. Идут нога в ногу, идут, идут, идут… Подбегу, обниму Индре, пытаясь уберечь от грохота этих тяжелых сапог, от надвигающегося железного обвала. «Выключи, Индре, хватит, не надо больше!..» Но взгляд Индре застыл, она не видит меня и не слышит.

Однажды возвращаюсь с работы, отпираю дверь и не могу отпереть. Звоню, долго звоню. Тишина. Снова вставляю ключик и пытаюсь повернуть. Не вертится. Дрожащей рукой нажимаю на звонок, кажется, весь дом гремит от трезвона. А может, дверной замок испортился? — на минуту успокаиваюсь. Наверняка дверной замок… застряла защелка… Топчусь на лестнице, не зная, что предпринять. Неужто Индре не вернулась? Она всегда в такую пору уже дома. Снова кладу палец на кнопку и наконец слышу за дверью шаги.

— Индре! — зову.

Дверь открывается, Индре, шатаясь словно пьяная, убегает в комнату, исчезает.

Не раздеваясь, не разуваясь, кидаюсь за ней. Она сидит, сжавшись в комок, в уголке дивана, дрожит всей телом.

— Почему ты не впустила меня, Индре?

Она даже не смотрит, как будто не слышит.

— Почему дверь… почему дверь не открывала?

Она все молчит.

Обвожу взглядом комнату. Все на своих местах, только на полу какие-то бумажки, спички, сигаретные окурки.

— Индре, что с тобой? — беру ее за плечи, встряхиваю. — Говори, Индре?

Смотрит: глаза как из матового стекла.

— Отойди.

— Индре.

— Отойди! — кричит и наваливается грудью на валик дивана, трясутся ее костлявые, такие узенькие плечи, обтянутые старой блузочкой.

— Что случилось? Не молчи, Индре!

Поворачивает голову, косится на меня.

— Почему мне не сообщили? Ведь знали, знали. Так почему от меня скрыли? Я ведь не поверила. Как я могла поверить… Поехала и увидела…

— Что ты тут плетешь, Индре?

Индре разгибает спину, словно придавленная травинка на тропе, медленно распрямляется.

— Что я плету? Неужто я еще не сказала? — Кусает губы, молчит, наконец вдыхает воздух и очень четко произносит: — Данаса привезли. Вчера похоронили. Данаса, ты слышишь? Данаса!

Мне вспомнился тот вечер в конце октября, когда Данелюс приходил в последний раз. «Кореши хотели, чтоб вместе погуляли. Но какой смысл? Сбежал я». Глаза его были ясными, теплыми, и я сказала: «Будем ждать тебя, Данас». А про себя подумала: хоть отдохну, пока тебя здесь не будет.

— Почему гибнут солдаты?

Индре глядела на меня, но спрашивала кого-то другого и не ждала, что я ей отвечу.

— Почему Данас? Почему так?.. Почему?..

Я не сумела успокоить Индре. Ни в тот вечер, ни назавтра, ни месяц спустя. Да она, я знала, и не нуждалась в утешении. Ходила на работу, изредка встречалась с подругами, но чаще одна бродила по улицам. Безмолвная, растерянная, не отвечающая на расспросы.

Тишина наших вечеров, поначалу успокаивавшая меня, вскоре стала невыносимой. Что случилось? Чего не хватает?

— Индре, дочка, почему я никогда не слышу «Болеро»?

Индре только зажмурилась, подбородок мелко затрясся.

Прошел год, другой. А Индре все точно с завязанными глазами, зашитым ртом. Чтобы так в ее возрасте? Чтобы так страдала Индре, эта шальная девчонка, которая уже в четырнадцать лет на танцы через окно убегала?.. Нет, нет, этого я понять не могла, но и, признаюсь, даже радовалась, что без особых забот могу проводить дни. Надолго ли?

— Мама, я уезжаю.

— Тебе надо рассеяться, это правда.

— Я надолго уезжаю. Может, даже навсегда.

— Думай, что говоришь.

— Я тебе серьезно говорю.

— Куда?

— Сама не знаю. Может, в Самарканд… где Данас бывал… А может, еще куда. Сама не знаю.

Только теперь увидела, как она изменилась. Лицо уже не то и глаза не те — нет сияния юности, одна усталость, бесконечная усталость и растерянность. Но чтобы она поехала одна?

— С кем едешь?

Индре молчала.

— С кем едешь? — повторила я.

— Одна. Или тебе больше понравится, если отвечу: с парнем.

— Ах ты господи! — ухватилась я. — Кто он? Ты его любишь?

— Нет. Точно нет. Но я бы хотела… кого-нибудь хотела бы полюбить.

— И ты, не любя?.. Индре, дочь! Что я слышу! До чего ты так дойдешь?

— Ха-ха! — лицо Индре исказила судорога.

— Ребенка заведешь.

— Давно могла иметь. В десятом классе аборт сделала.

У меня отнялся язык. Опустилась на диван, съежилась, ссутулилась, прикрывая ладонью лицо. Как Индре два года назад.

— Все собиралась сказать тебе как-нибудь, чтоб знала. Мать подруги помогла избавиться. Ты тогда не заметила, была занята.

— Как так… занята?

— А так. Гастроли в Риге. Не думай, что я ничего не знала. Но и не думай, что я за это тебя осуждаю. Было бы смешно. Мы — женщины.

Мы долго-долго молчали, словно подтолкнули друг дружку к страшной пропасти и теперь вдруг обессилели.

— Но почему, Индре? Почему ты уезжаешь?

— Не умею объяснить, сама не понимаю. Конечно, я должна была поехать еще тогда, когда Данас там… Не смела, чего-то боялась. И Данас боялся написать мне: приезжай. И почему мне теперь все время кажется, что я босиком хожу по битому стеклу, по горячей золе, что дышу гарью, отравленным серой воздухом? Это невыносимо.

— А там… там будет легче?

Она не ответила.

— Твой отец знает, что ты решила?

— Отец? — Кажется, только теперь она вспомнила, что у нее есть отец.

— Тебе неважно, что он скажет? Ты не любишь ни отца, ни мать. Меня ты не любишь!

Индре снова долго молчала. Может, пробежала босиком по усыпанной битым стеклом дороге от своего детства до этого дня, каким-то израненным голосом ответила:

— Хотела бы спросить ржаной колос, очень ли он любит зерно, из которого вырос.

Индре уехала. Одна.

И я осталась совершенно одна.

Совершенно одна.

VIII

— В «Затишье» ты еще наверняка не была, а это одно из семи чудес нашего района.

Паулюс сказал это равнодушно, потом помрачнел и молча правил, навалившись грудью на руль, словно цепью прикованный к нему, мало что замечая, не слишком торопясь. Колеса автомобиля изредка съезжали на рытвины обочины, с грохотом поднимали пыль. Ни словом не обмолвился он об Ангеле, о его матери или кладбище. Кристина тоже молчала, вцепившись обеими руками в привязной ремень на груди.

Автомобиль они оставили на площадке у беседки и направились к холму, заросшему орешником, берестяником, раскидистыми ольхами. Тропа привела их к широкой лестнице, поворачивающей направо. Теперь они ступали по дубовым плашкам, таким чистым, дышащим влагой, словно их омыл только что прошумевший дождь.

— Радушно нас встречают, — Кристина огляделась.

— Не удивился бы даже, если бы лестницу выстлали коврами.

— А разве может быть такое?

— Все может быть.

Они переглянулись и улыбнулись — как много лет назад над своими дурачествами — и с легкостью одолели последние ступени.

43
{"b":"848392","o":1}