— Почему с Аделюке?
Габрелюс прижался спиной к стене.
— Я не знаю. Просто так спросил.
— Ты ничего не знаешь, Габрис. Ничего не знаешь, — женщина говорила жалобно, казалось, вот-вот заплачет.
— Ты захворала, хозяйка?
— Тяжко хвораю, Габрис. И пришла потому…
— Сейчас запрягу лошадей.
— Ах, бог ты мой! Неужто ты слепой, Габрис?.. — Хозяйка жаркой рукой коснулась плеча батрака, ласково провела по пакляной сорочке, пальцы заплясали на голой шее.
— Хозяйка! — Габрелюса обжег стыд, он задохнулся.
— Не называй меня хозяйкой, Габрис. Моникой называй. И чего ты в стенку влип? Ложись, разве я тебе худого желаю? Такая ночь, все ночи такие, что я не смогла больше. Неужто ты не видишь, что я давно тебя глазами ем? Думала, сам догадаешься…
Габрелюс все еще вжимался в стену, но бревна были срублены хорошо, не затрещали. Выкатиться из кровати через хозяйку и броситься в дверь?.. Наслушался он мужских разговоров, в жизни тоже всякого повидал, но сейчас все как-то треснуло и рухнуло и он не мог свести концы с концами, никак не мог постичь, что творится этой ночью.
— Балнаносиса недавно похоронила, он же перевернется в могиле.
Словно ее кнутом по спине огрели, женщина дернулась, но тут же выпрямилась.
— Не напоминай мне про эту гнилушку.
— Он же твой муж… вечный ему упокой.
— Сколько ждала, чтоб он..
— Чтоб помер? Хозяйка!
Глуховатый смех, долетевший из глубины груди, будто из кадушки, звучал отнюдь не весело.
— А что хорошего, когда трогают тебя холодной, будто у покойника, рукой, когда за каждым шагом следят…
— Так почему ты шла за него?
— А если бы за такого, так ты, вышла, за голытьбу? — наверное, мстя Габрелюсу за напоминание о старике, безжалостно дала сдачи хозяйка. И испугалась, затихла, словно подавилась куском, не могла отдышаться.
Оба молча сидели во тьме. В хлеву застучала по кормушке лошадь, зарычал пес, потом тявкнул и жутко завыл. За стеной, в большом амбаре, запищали мыши, подчищая опустевшие закрома. И снова воцарилась тишина, только сердце Габрелюса стучало так отчаянно, что казалось, звенят бревна амбара, к которым он прижимался спиной.
— Я просто так говорю, Габрис, — другим, жалобным голосом начала хозяйка. — Если с тобой, мне ничего не надо. Ничего, только тебя.
— Не надо, — попросил Габрелюс. Ему не приходило в голову, что она может быть несчастна, что у нее может быть своя боль. С какой стати она его, Габрелюса, в это дело путает? — Не говори так, хозяйка.
— Моника, — ее дыхание как бархатом коснулось лица Габрелюса. — Не зови меня хозяйкой. Не хочу я быть хозяйкой. Хочу быть Моникой. Только Моникой. В эту ночь.
Ладони женщины скользнули по плечам, по груди Габрелюса, погладили шероховатое лицо, и он не сумел защититься. В растерянности лежал на краю кровати; силясь оттолкнуть надвигающееся на него тело, коснулся рукой пышной груди и перепугался. Никогда ведь не терялся с девками, хотя каждая визжала, попав к нему в руки на стогу соломы или в потемках корчмы. Но сейчас все было по-другому. Ведь она настолько старше, дочка большая… Хозяйка ведь, вдова Балнаносене…
— Только пожелай, Габрис, и все будет твое. Мое и твое… — шептала женщина, улегшись рядышком, а руки ее без устали гладили плечи и лицо, ее губы отыскали его губы, запекшиеся от жара. Габрелюс горел как в огне и обливался холодным потом, казалось, река подхватила его, несла, затягивала на дно, а он, равнодушный ко всему, тонул, даже не пытаясь сопротивляться. Ужас до чего он был равнодушен… Нет, нет, его просто сковал страх — он испугался бесстыдно проворных рук женщины, она пыталась вызволить его тело из исподнего белья и сдирала с себя сорочку; и страх этот холодил Габрелюса, лишал мужества, и он, обмякнув, не чувствовал самого себя, только дрожал как в лихорадке и отбивал дробь зубами.
Когда хозяйка, умаявшись, бесшумно выскользнула из амбарчика, Габрелюс остался лежать на развороченной постели — мокрый от пота, злой на хозяйку, на себя, на весь мир. Не зная, на чем сорвать злость, ударил кулаками по стене. Звонко отозвались здоровые бревна. Боже, какая силища в руках! Мышцы всего его тела будто тугие березовые наросты. Груженный снопами воз он мог опрокинуть одним плечом. Годовалого бычка на спине через весь двор перетаскивал. Боже ты мой!.. Он снова поднял кулаки, в неожиданном наплыве сил вскочил, натянул штаны и бросился во двор. Он дико озирался, словно искал кого-то в кромешной тьме, хотел зачерпнуть воды, но только остановился у колодца, даже не прикоснувшись к ведру, облизал губы пересохшим языком и бросился к избе. Дверь была на засове. Подошел к окну, стукнул.
— Моника… — впервые произнес он имя хозяйки и замолчал, словно захлебнулся чем-то горячим, подождал. — Открой дверь.
В избе царила тишина. Габрелюс ждал. Он дрожал всем телом, силища обжигала его и раздирала изнутри.
— Моника! — задребезжало окно.
Молчание еще пуще разъярило его.
— Пусти! — грозно просипел и, подняв руку, ударил кулаком по оконной раме.
Звякнули стекла, посыпались наземь.
Он бросился к другому окну.
В комнате завопила Аделе, стала звать мать.
Габрелюс отошел в сторону, медленно остывая, вышел со двора в сад, уселся под яблоней. По правой ладони катились теплые капли. Кровь… Отодрал лоскут от исподнего, обмотал запястье и растянулся на росистой траве. Куда-то подевались беспокойство и ярость, даже мысли пропали. Окутала прохладная пустота, она казалась доброй и такой нужной.
Хотя Габрелюс приладил на двери амбарчика засов и на ночь задвигал его, Моника больше не скреблась у двери, не просилась к нему. Он даже сам себе не мог сказать — ждал хозяйку или не ждал. Днем знал яснее ясного — не впустит, хоть бы что, однако ночью, мечась в постели, слушал, не раздадутся ли шаги… Что будет тогда, не знал, ей-богу, не знал.
Под осень, воскресным вечером, во двор заехал возок и остановился возле гумна; с облучка скатились двое мужчин, бросили лошади охапку клевера — видать, собирались посидеть, стряхнули пыль с одежды и не спеша, под злобный лай пса, направились в избу.
Было уже после ужина, и Аделюке мыла посуду. Хозяйка сказала ей поживее поворачиваться, но сама от окна не отошла. И вдруг присела, развела руками, покраснела.
— Так это же свояк! Но кого он сюда ведет? — Она, покосившись на Габрелюса, бойко повернулась, поправила волосы под платком, смахнула передником с лавки хлебные крошки.
— Пойду лошадей посмотрю, — встал Габрелюс.
— Посиди, Габрис. Посиди, — удержала его хозяйка и, услышав топот в сенях, сама отворила дверь.
Первым перешагнул порог старик, стянул с головы шапку и, привстав на цыпочки, восславил Христа. Не дожидаясь ответа, протянул руку хозяйке, а сам затараторил:
— Давно уж я собирался тебя проведать, а когда собрался, то уж не один. Сынок соседа моего Пачесы, — кивнул головой на другого, высокого мужчину, которому можно было дать лет пятьдесят. — Так вот Пачеса проходу мне не дает: найди, мол, да найди для сынка справную женщину. Думаешь, это дело простое? Помнится, настал час мне жену искать. Сколько хлопот было, сколько расходов-то. Без бутылки не поедешь, свату тоже ставь… Да еще целых три года хряков свата задарма холостил. Все за то же самое…
— Дядя, — дернул старика за локоть «сынок Пачесы».
— И не жалко за такую женщину… Сама знаешь, Моника, на похоронах твоего муженька — моего брата, вечный ему упокой! — как она голосила! Ее же целый десяток баб — самых что ни на есть горластых — не перекричат. Вот ничего и не жалел я ради нее…
— Дядя, — все сильнее горбился высокий мужчина.
Хозяйка пригласила гостей сесть, а сама накрыла стол белой скатертью, поставила тарелки с хлебом, подсушенным сыром. Вертелась вьюном, еще пуще раскраснелась, предложила сделать глазунью, но мужчины отнекивались, а молодой Пачеса, достав из кармана штанов бутылку, поставил на стол. Старик потер ладони и громко хлопнул ими.