— Мне кажется, что мы старые знакомые, Беата.
— Уже несколько дней, да.
— Нет, нет, нашему знакомству по крайней мере лет пять, а то и десять — не знаю. Иначе ты не повезла бы меня в горы.
— О! — Беата кокетливо откинула голову и пригласила его сесть, но Саулюс смотрел затуманенным взглядом… Может, не на Беату даже, просто на женщину, которая выслушает, поймет и поможет в этот час, когда он так нуждается в добром слове… нуждается в ком-то… или в чем-то…
— Нет, нет, Беата, мы с тобой старые знакомые.
— Ты всегда так начинаешь? — с веселым хохотом оборвала его Беата.
Смех показался Саулюсу беспощадным. Он помолчал, нащупал пуговицу на воротничке, почему-то попробовал застегнуть, но пальцы не повиновались.
— Я хотел тебе, Беата, рассказать… — он снова помолчал. — Для меня Пиренеи не просто горы, не экзотика. Они мне напомнили… Когда я почувствовал под своими ногами Пиренеи, когда передо мной открылись испанские поля и дома над рекой, во мне словно что-то пробудилось, проснулось вдруг, расправилось, разрывая грудь… Я не говорил тебе — там мой брат Людвикас сражался за Республику. Там, за Пиренеями, в Испании…
— Выпьешь чего-нибудь? — спросила Беата.
Она открыла холодильник, вынула бутылку розового вина, поставила на столик два высоких бокала.
— Если бы они победили, если бы задушили фашизм… если бы во всей Европе не позволили фашизму… Ты понимаешь, Беата, твой отец был бы сейчас жив.
— Я не разбираюсь в политике.
Беата уселась на мягкий валик кресла, закинула ногу на ногу. Распахнувшиеся полы халата обнажили по-девичьи стройные ноги.
— Сколько их погибло там, за Пиренеями, Беата. И мой брат там… И вот сегодня в горах я вдруг услышал: «Я хочу домой…» Чей это был голос? Мой? Или моего брата?
— Похвально, что ты хочешь стать новым Христом, готовым умереть за грехи всего мира на кресте. Но должна предупредить тебя — это не оригинально.
Саулюс растерялся, посмотрел на женщину: она ли это? Это с ней он провел весь день?
— О, да! — сквозь его сжатые губы прорвался смех. — Куда оригинальнее было уничтожить в Маутхаузене тридцать тысяч поляков. Которым в этом строю был твой отец?
Беата ответила спокойно:
— Будь добр, Саулюс, наполни бокалы. И сядь.
— Ты никогда, Беата, не была на могиле отца?
— Пусть спит спокойно…
— И все-таки, если ты когда-нибудь попадешь туда, узнаешь одну простенькую историю. За колючей проволокой концлагеря в лесу росла малина. Однажды гестаповцы предложили: кто желает пойти по ягоды? Немало таких нашлось. Их выпустили. А там ждали пулеметы. Может, и твой отец тогда?..
— Я уже говорила: пусть спит спокойно.
— Нет никакого спокойствия, Беата!
— Выпьем лучше за всех святых и за тебя.
— И за твоего отца!
— Зачеркнем прошлое.
— И за твоего Роберта, погибшего в автоаварии!
Ноги Саулюса подгибались в коленях, по лбу градом катил пот.
— Прости, Беата. — Капля пота застряла между его губами. — Я забыл, зачем к тебе пришел. Вдруг забыл.
Позднее Саулюс не мог вспомнить, как он вернулся в свой номер, только смутно мерещилось, что в коридоре встретил возвращающихся из города товарищей, и Леонид Васильевич, прищурив один глаз, по-отечески погрозил ему пальцем.
Утром, перед открытием симпозиума (он должен был начаться в одиннадцать, а было только пятнадцать минут десятого), все пошли на выставку современного искусства. Увидев Беату, Саулюс кивнул ей издали, она ответила кивком и продолжала разговаривать с очкастым мужчиной в потертом овчинном жилете, из-под которого выглядывала голая грудь. И все-таки в зале она первой подошла и беззаботно сказала:
— Как уже говорила вчера, меня интересует ваше мнение о моих работах.
Саулюс подумал, что Беата к нему одному обратилась на «вы», но, приподняв голову, увидел рядом Леонида Васильевича и Нурахмета.
— Любопытно, любопытно, — за всех ответил Леонид Васильевич, снова потер ладони и вполголоса шепнул Саулюсу на ухо: — Ни на что я не надеюсь, все уже ясно. Осмотрелся и могу смело сказать: плохо дело, Саулюс Казимирович. Куда они идут? Скажите, куда они идут? Почему они издеваются над человеком? Боже мой, боже мой, — он остановился перед большим холстом, заляпанным густой мрачной краской, наклонился над табличкой: «Гибель Помпеи». Попятившись, снова всмотрелся, печально покачал головой, усмехнулся: — Но это же осенняя дорога. Слякоть!
Беате не пришлось этого переводить, она поняла и, словно гид, объяснила:
— Это сугубо личное отношение художника к воображаемой действительности, переданное контрастным сочетанием красок. Не надо требовать от искусства того, что можно увидеть в окно автомобиля.
— Что она сказала? — полюбопытствовал Леонид Васильевич. В это время внимание всех привлекли люди, столпившиеся у входа в соседний зад. — Там что-то… надо посмотреть, товарищи.
В толпе стояли двое: первый, мужчина с крупным костистым лицом, говорил медленно, сипло, второй, молодой парень ростом не менее двух метров, тонким женским голосом переводил его слова. Было тихо, все слушали, вытягивая шеи, стараясь увидеть говорящих.
— На картинах я изображал трагедию своего народа. Они арестовали меня, заключили в тюрьму и пытали. Требовали, чтобы я изменил революции. Я сделал из своих волос кисть и кровью рисовал на стенах одиночки.
Слова на двух языках гудели под сводами высоких залов.
— Тогда они… — говоривший замолчал, перевел дух. — Тогда они отрубили мне пальцы на правой руке.
Человек поднял руку, взмахнул обрубком — Саулюсу показалось, что это сгусток крови.
— Я, художник Мигель Габес из несчастного Чили, картины пишу левой рукой. Левая рука ближе к сердцу, а сердце никто не заставит молчать.
Мигель Габес левой рукой повернул к людям обрамленный холст: мать, упавшая на колени перед мертвым сыном; темно-красный фон и мать в черном… Приподнял другую картину: колючая проволока, бараки концлагеря и страшные глаза ребенка, спрашивающие и ищущие правды детские глаза.
— Жестоко, — поежилась элегантная женщина, вцепившаяся в локоть бородача.
— Примитивно, — сказал кто-то вполголоса.
Посетители выставки, художники медленно расходились — спектакль кончился, больше ждать было нечего.
Мигель Габес откинул голову: повернутое в профиль, его лицо напомнило Саулюсу «Победителя» Микеланджело, гордого, пышущего силой и упорством.
— Я хочу, чтоб мои работы приняли на эту выставку, — говорил он. — Дирекция не согласна. Прошу поддержать меня.
Перед Мигелем Габесом стояло лишь несколько человек. Саулюс узнал старичка венгра, высокую блондинку немку из Гамбурга, широкоплечего румына с огромной копной волос…
— Беата, почему ты молчишь? — Саулюс крепко сжал руку Беаты. — Он же не милостыни просит. Ему надо помочь. Ты хозяйка.
Глаза, которыми Саулюс еще вчера восхищался, теплый взгляд которых он ловил, сразу стали холодными.
Беата отвернулась и, высокомерно вскинув голову, зацокала на каблучках в глубь зала.
— Мое желание законно… — говорил Мигель Габес.
Саулюс стиснул зубы: сверкающий взгляд черных глаз Габеса резанул словно бритвой…
…Девушка приникает к плечу парня, что-то шепчет на ухо. Он рывком берет ее руку, прижимает к своему лицу, к губам. «Я люблю тебя», — говорит, наверно. Девушка свободной рукой показывает на подъезд дома, озирается с опаской. «Давай побудем еще, не убегай, — просит парень, и светится его лицо, светятся даже его белокурые волосы. — Подожди…»
Саулюс отворачивается от окна, прижимает кулаки к вискам. «Во что вы верите, молодые люди? — хочет закричать он; да он и кричит, стиснув зубы и намертво сомкнув губы. — Вы верите в любовь?! Не будьте смешными. Неужто измены взрослых, которых вы знаете, ваших отцов и матерей вам ни о чем не говорят? Ах, вы еще не обожгли пальцев. Чтобы убедиться, что огонь жжет, необходимо до него дотронуться, да, да… И влюбиться необходимо, чтобы сказать — нет любви! Какая глупость! Верность, семейный очаг, уютное гнездышко… Ты моя, дорогая, а ты — мой, дорогой. Истосковалась, ждала… Тысячу раз глупость…»