Вечерело, а Каролис все еще бродил по улице, устав, вконец измаявшись. Неожиданно услышал быстрые женские шажки, поднял голову и оторопел. Алдона… Да, это Алдона! Но почему она даже не взглянула? Не узнала… Не узнала родного отца… А как ей узнать, если столько лет прошло… Каролис повернулся. Надо окликнуть, но разве будешь кричать в городе! Он догонит ее, заговорит. Боже, как она удивится, как обрадуется!
Пока Каролис опомнился, Алдона уже была далеко. Она торопилась, светлые распущенные волосы развевались, цветастое платье обтягивало тонкую талию. «Неужели это моя дочка?» — думал Каролис, шагая за ней.
Перед высоким домом замедлив шаг, оглянулась — она действительно посмотрела на Каролиса, но не узнала — и взбежала по ступенькам, юркнула в подъезд.
— Подожди!.. — просипел Каролис, но Алдона уже скрылась за дверью.
Уселся на бетонных ступеньках, облокотился на колени. Ведь выйдет же его девочка. Может, к подруге забежала, может, к портнихе. Мало ли дел у молодой. А ему что, разве трудно подождать. Подождет. Если даже до утра придется ждать…
Кончились сигареты. Сходил бы да купил, но отлучаться нельзя. Будет ждать, будет сидеть как прикованный.
Колокол костела прозвонил на майский молебен. С большим букетом прошла женщина, и все вокруг заблагоухало сиренью. «Весь костел пахнет сиренью и воском», — подумал Каролис, вспомнив старые времена, когда и он не раз сидел на скамье в костеле и слушал скорбное песнопение о деве Марии.
Женщины, переговариваясь, шли с молебна, а Каролис все еще торчал на ступеньках. Многие уже вошли и вышли в эту дверь, только не Алдона. Наконец он услышал и ее. Не было ни малейшего сомнения — это голос Алдоны. И мужской голос. Прозвенел смех. Каролис съежился, но тут же встал со ступенек.
Алдона выбежала первой, встряхнула волосами. За ней появился молодой мужчина, обнял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал в щеку. Оба снова рассмеялись и прошли мимо Каролиса; Алдона даже задела локтем своего отца. Каролис попытался окликнуть ее, но не смог — столько лет не произносил вслух имя дочки и оторопело глядел на удаляющуюся по вечерней улице молодую пару.
В другой раз Каролис отыскал-таки Алдону в ресторане. Дочка и не удивилась и не обрадовалась. Посетителей еще не было, можно было поговорить спокойно, но они обменялись несколькими словами и замолчали. «Не я ее вырастил, — насупил брови Каролис, — без меня росла… и без матери, можно сказать…» Поинтересовался, где Дануте. Алдона скривила ярко накрашенные губы: «Сама не знаю… укатила куда-то… У всех у нас такая жизнь — кто куда. Меня работа ждет…» И ушла, не сказав «прощай», не пригласив приехать.
Однажды почтальон принес открытку с несколькими фразами: «Отец, я попала в такую ситуацию… Пришли двести рублей. Мой адрес…» Каждый раз слова похожи, только адреса другие: Шауляй, Целиноград, Рига, Кутаиси… И Каролис пойдет на почту, возьмет бланк перевода, заполнит все, что полагается, а там, где можно от себя добавить, напишет: «Алдона, если будешь еще просить, то письмо в конверт вложи. Почтальон может прочитать». Вот и все. Так три или четыре раза в год. Только Дануте ни о чем не просит. По случаю каждого праздника не забывает послать привет. Если сложить вместе все эти открыточки, Каролис без труда заметил бы, что все ее приветы похожи как две капли воды. Но разве это плохо? Не забывает, думает, и это главное. А в прошлом на Октябрьские пришла карточка: она, Дануте, хорошо одетая, а рядом представительный мужчина с усиками — зять, и у обоих на коленях по ребеночку, как по куколке. «Приезжайте», — написал Каролис. «Приедем как-нибудь, обязательно проведаем», — обещала Дануте. Каролис ждет дочку, ждет внуков. Вот будет радость тогда… Но почему так долго приходится ждать?
Ах, Каролис, Каролис… Чья суровая рука так устраивает нашу жизнь?
Тяжелая рука. Тяжелая и безжалостная. И не только к тебе так безжалостна. А Людвикас? Почему человек иногда рубит ветку, на которой сам сидит? Знает, что обломится она, но рубит упрямо. Когда Людвикас умер, они с матерью зашли в его комнату — в коммуналке. Дородная женщина встретила их в коридоре, пожалела, что умер хороший и спокойный человек. Только вот… И она проговорилась: вернувшись с работы, он запирался в комнате, читал книги и пил в одиночку. Никто, правда, не видел, приятели к нему не заходили, но она заметила, как он покупает вино за рубль с копейками да выносит сдавать бутылки… Запах вина даже через двери шибал. И как он стонал иногда посреди ночи, скрипел зубами, плакал, просто жутко… Ах, почему надо было так губить себя? Мать терпеливо выслушала ее, сказала, что это неправда, но вошла в комнату Людвикаса и растерялась. Возле железной койки стояли пыльные пустые бутылки и стакан. Голые стены, захламленный пол, а на нем стопки книг, будто штабеля дров, — высокие и унылые, припорошенные серой пылью. Каролис взял книгу с шаткого столика, полистал: буквы литовские, но слова непонятные. Огляделся. На подоконнике засохшая краюха хлеба. Ни шкафа, ни тумбочки, только на стуле валяется рваная одежонка.
— Вот так он тут жил, — покачала головой соседка.
Под почерневшей подушкой мать увидела какие-то бумаги, школьные тетрадки и подала их Каролису. Женщина еще что-то рассказывала, но она больше не хотела слушать, только отмахнулась. Когда они снова оказались на улице, мать сказала:
— Святой была жизнь Людвикаса. Не нам судить.
Возвращались в Лепалотас, за всю дорогу не перебросились ни словом.
Каролис взял мешок в другую руку. Надо бы присесть да перевести дух, но ведь дом уже рядом, в двух шагах. Только дома тоже ведь не отдохнешь. Надо брать грабли и идти на луг. Еще не вечер, но скоро выпадет роса.
Только во дворе замечает автомобиль у амбара. Саулюсов автомобиль. Приехал… Хорошо, что приехал.
От острой боли раскалывается затылок, и Саулюс медленно плывет по голубому туману, изредка падая в ямы и опять выплывая, невесомый и бестелесный, какое-то студенистое существо, вроде медузы, прибитой волнами к берегу; однако он видит воочию мерцающую тьму, из которой появляется и приближается отец с деревянной ногой — распустившим листочки колышком; брат Людвикас, подпрыгнувший над горным утесом и раскинувший птичьи крылья, тяжелой колодой на ногах, колодой сына Балнаносиса; младенец на руках матери — мертвый младенец, потому что на лице матери невыносимая боль… Завеса тумана разрывается, Саулюс продирает глаза — солнце уже в ветвях клена, поздний час, — но тяжелые, свинцовые веки снова слипаются, боль опять раздирает голову, и он видит старую женщину, похожую на его мать, скорбную, заслонившую рукой глаза и усталую; ее рука костлява, а лицо — нет, не мамино, это череп с черными глазницами; череп в белом платке, скорбящий череп…
Саулюс сбрасывает одеяло, трет кулаками лоб. Голова тяжелая, боль перекидывается в виски, покалывает. «Заснул ли я?» Слышал гомон птиц в саду, тявканье пса и кудахтанье кур, слышал шаги во дворе, звяканье ведра по срубу колодца. И все видел… Саулюс озирается — на полу, на стульях валяются листы. Это работы, сделанные за ночь, незавершенные, неотшлифованные, еще лишенные четкого смысла, как сваленные в одну кучу осколки огромной жизни, но Саулюс знает, что из этого хаоса позднее возникнут контуры нового мира. Саулюс закрывает глаза и видит этот сотворенный им мир, картины которого, словно кинокадры, бегут без устали, а потом замедляются, останавливаются, все окутывает полумрак, и вдруг появляется Дагна. «Ты не бегай за мной и не напоминай о прошлом», — говорит она и, повернувшись, уходит по улице. Улица пуста, на ней ни души, и Саулюс хочет догнать Дагну; ему кажется, эти слова произнесла не Дагна, а какая-то посторонняя женщина… Да, да, их сказала Беата, очаровательная полька… нет, француженка Беата спешит по прямой улице Бордо. Саулюс ступает отяжелевшими ногами, и чем сильнее он спешит, тем быстрее удаляется женщина. Он зовет: «Дагна!.. Беата!.. Дагна!..» Падает, ударившись рукой о витрину. «Дядя, дай руку, перевяжу», — говорит появившаяся откуда-то девочка. Рука Саулюса окровавлена, ладонь порезана. Правая рука! «Как я буду рисовать?..» «Дядя», — зовет девочка; Саулюс смотрит на нее. Но это же Дагна. «Дядя», — опять зовет она.