Понятия физической неприкосновенности и эмпатической самости, описанные в следующих главах, имеют историю, мало чем отличающуюся от понятия прав человека, с которым они связаны настолько тесно, что кажется, будто бы изменения во взглядах произошли одновременно в середине XVIII века. Возьмем, например, пытки. Между 1700 и 1750 годами слово «пытка» во французском языке чаще всего использовалось для обозначения трудностей, с которыми писатель сталкивался, когда искал удачное выражение. Так, Мариво в 1724 году говорил о «пытках своего ума, дабы побудить его к размышлениям». Пытки, то есть разрешенное законом воздействие на тело для получения признания вины или имен сообщников, взволновали общественность после того, как Монтескье подверг их критике в своей работе «О духе законов» (1748). В одном из своих самых известных отрывков Монтескье утверждает, что «против этого обычая [судебная пытка] выступало столько искусных писателей и великих гениев, что я не смею говорить после них». Затем он скорее загадочно добавляет: «Я хотел было сказать, что он может быть уместным в деспотических государствах, где все, что внушает страх, становится одной из пружин правления… Но я слышу голос природы, вопиющий против меня». Здесь также аргумент основывается на самоочевидности – «вопиющий голос природы». После Монтескье к кампании присоединились Вольтер и многие другие, особенно стоит отметить итальянца Беккариа. К 1780-м годам отмена пыток и варварских форм телесных наказаний стала важнейшей темой в новой доктрине прав человека[16].
Изменения в реакциях на тела и личности других людей оказали решающую поддержку новому светскому обоснованию политической власти. Джефферсон писал, что «Создатель» одарил людей правами, тем не менее роль Создателя на этом заканчивалась. Правительство больше не зависело от Бога и уж тем более от церковных интерпретаций Божьей воли. «Для обеспечения этих прав», по словам Джефферсона, «учреждены среди людей правительства», заимствующие свою власть «из согласия управляемых». Точно так же французская декларация 1789 года утверждала, что «цель всякого политического союза – обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека» и «источником суверенной власти является нация». Политическая власть с этой точки зрения проистекает из сокровенной природы людей и их способности создавать сообщества, основанные на согласии. Политологи и историки исследовали концепцию политической власти с разных сторон, но почти не уделили внимания видению тела и личности, которое и сделало эту концепцию возможной[17].
На мой взгляд, большое значение имели новые виды переживаний, от просмотра картин на публичных выставках до чтения чрезвычайно популярных эпистолярных романов о любви и браке. Такие переживания помогли распространить практики автономии и эмпатии. Политолог Бенедикт Андерсон утверждал, что газеты и романы создали «воображаемое сообщество», необходимое для процветания национального чувства. То, что можно было бы назвать «воображаемой эмпатией», служит основой прав человека, а не национализма. Она воображаемая не в том смысле, что она придумана, а в том смысле, что эмпатия требует прыжка веры, представления о том, что другой человек похож на вас. Описания пыток породили эту воображаемую эмпатию через новое видение боли. Романы формировали ее, вызывая новые ощущения относительно внутреннего «я». И те и другие по-своему укрепляли понятие сообщества, состоящего из автономных, сочувствующих индивидов, которые могли быть связаны – помимо своих семьей, религиозной принадлежности или даже наций, – более универсальными ценностями[18].
Не существует простого или очевидного способа доказать или хотя бы измерить влияние нового культурного опыта на людей XVIII века, не говоря уже об их представлениях о правах. Научные исследования современных реакций на чтение или просмотр телевизора оказались довольно сложными, хотя у них есть преимущество в виде живых субъектов, к которым можно применять постоянно меняющиеся исследовательские стратегии. Тем не менее нейробиологи и когнитивные психологи добились определенного успеха в том, чтобы увязать биологию мозга с психологическими и в конечном счете даже с социальными и культурными эффектами. Они показали, например, что способность строить повествования основана на строении мозга и имеет решающее значение для развития любого представления о самом себе. Определенные виды поражений мозга влияют на понимание повествований, а такие болезни, как аутизм, показывают, что способность к эмпатии – к признанию того, что другие обладают разумом, подобным вашему, – имеет биологическую основу. Однако по большей части эти исследования обращены только к одной стороне уравнения – биологической. Несмотря на то что большинство психиатров и даже некоторые нейробиологи согласились бы, что на мозг влияют и социальные, и культурные факторы, такое взаимодействие изучить сложнее. Действительно, личность как таковую довольно трудно исследовать. Мы знаем, что у нас есть опыт наличия «я», но нейробиологам не удается определить место этого опыта, не говоря уже о том, чтобы объяснить, как все это работает[19].
Если нейробиология, психиатрия и психология все еще не уверены относительно природы личности, то неудивительно, что историки вообще стараются держаться подальше от этого предмета. Большинство историков, вероятно, полагают, что личность до определенной степени формируется социальными и культурными факторами, то есть что самость в X веке означала нечто иное, чем то, что она означает для нас сегодня. Однако до сих пор мало что известно об истории индивидуальности как совокупности переживаний. Ученые много писали о появлении индивидуализма и автономии в качестве доктрин и гораздо меньше о том, как сама личность может измениться с течением времени. Я согласна с другими историками в том, что представление о личности меняется с течением времени, и считаю, что в XVIII веке для некоторых людей решающим образом меняется само восприятие, а не только идея, личности.
В пользу такого положения вещей, на мой взгляд, говорит то, что чтение описаний пыток или эпистолярных романов имело физические последствия, которые привели к нейробиологическим изменениям и обернулись новыми концепциями относительно организации социальной и политической жизни. Новые виды чтения (а также просмотра и слушания) создали новый индивидуальный опыт (эмпатию), что, в свою очередь, сделало возможными новые социальные и политические концепции (права человека). На этих страницах я пытаюсь разобраться с тем, как протекал этот процесс. Поскольку история, дисциплина, которой я занимаюсь, давно пренебрегает любой формой психологической аргументации – мы, историки, часто говорим о психологическом редукционизме, но никогда не говорим о социологическом или культурном редукционизме, – то она во многом упускает из виду возможность аргумента, зависящего от описания того, что происходит внутри личности.
Я пытаюсь перенести акцент на то, что творится в сознании отдельных людей. Кому-то это место может показаться слишком очевидным для поиска объяснений радикальных социальных и политических изменений. Но именно сознанию отдельных людей – кроме разве что сознания великих мыслителей и писателей – неожиданным образом не уделяют внимания недавние работы в области гуманитарных и социальных наук. Они сосредоточены на социальных и культурных контекстах, а не на том, как сознание отдельных людей понимает и трансформирует этот контекст. Я считаю, что социальные и политические изменения – в данном случае представления о правах человека – происходят из-за того, что многие люди пережили похожий опыт, и не из-за того, что все они жили в одном и том же социальном контексте, а потому, что благодаря взаимодействию друг с другом, а также чтению и визуальному опыту, они создали новый социальный контекст. Короче говоря, я настаиваю на том, что любое объяснение исторических изменений должно в итоге учитывать изменение в сознании людей. Чтобы права человека стали самоочевидными, обычные люди должны были обрести новое понимание, которое основывалось на новых формах восприятия.