А катер встал на дыбы, оборвал якорный канат, накренился на борт и понесся, как бешеный, в южный конец залива.
Для нас это было самое страшное: без катера много не поймаешь. Не сговариваясь, не рассуждая, подхватывая на бегу концы, топоры и ваги, мы бросились бегом мимо котельни, мимо столовой, к южному краю залива.
Мы поспели как раз вовремя. Катер с проломанным бортом, точно раненый зверь, ворочался на мели, но каждую минуту волна могла снять его, оттащить от берега, и тогда бы все пропало.
Перекрикивая ветер, мы все разом бросились в воду и со всех сторон навалились на катер, стараясь покрепче опутать его концами. Так, должно быть, кидались наши предки на мамонта, попавшего в ловушку, и так же старались опутать его и усмирить, чтобы он не ушел, не вырвался и не раздавил их своей тяжелой тушей.
А ветер налетал, обдавал нас соленой водой, и каждая волна старалась вырвать из рук добычу.
Все-таки мы победили.
Небо неожиданно потемнело, хлынул холодный ливень, зато ветер сразу стих, и волны, сбитые дождем, угомонились. Потом сверкнула молния, грохнул гром, раскатился по сопкам, и все затихло. Только мутные ручейки журчали, скатываясь в море. Черная туча улетела, выглянуло солнце, и море опять засверкало, как разбитое зеркало. Шквал прошел. Можно было отдохнуть.
Вдруг с промысла донеслись неровные, пронзительные гудки: ту-ту-ту-ту-ту…
И столько тревоги было в этих гудках, что мы переглянулись и опять бегом бросились туда.
Над жилым бараком вместо крыши торчали голые стропила, толь черными клочьями свисал по стене. Большое окно в столовой вылетело начисто, под ним среди сверкающих осколков стекла лежал на боку измятый цинковый кипятильник. Странички какой-то книжки белыми клочьями повисли на кедраче. Пристани не было: на ее месте сгрудились изуродованные страшным ударом волны́ бревна и доски. Перевернутые лодки, выброшенные на берег, лежали у самой воды. Между ними скорчились на песке издохшие рыбы.
Нас никто не встретил — ни Карев, ни повар. Живы ли они? Вот, может быть, добежим до котельной, а они там лежат оба…
И сразу отлегло от сердца, когда из-за барака показался Николай Николаич. Он бежал к нам навстречу, размахивал руками и что-то кричал.
Что с ним стало! И без того старый и высохший, он как будто еще высох и постарел. Вобрав голову в плечи, он испуганными глазами заглядывал нам в лица, часто и тяжело дышал, хватался рукой за сердце, а другой показывал на море и твердил одно слово:
— Голубчики, голубчики…
В море, за белой полоской бара, мелькала черная точка. Может быть, и не было ее, а так только казалось, но нам всем хотелось ее видеть.
Бессвязно, путаясь и сбиваясь, Николай Николаич рассказал нам о страшном событии. Когда ветер стал громить кухню, Николай Николаич бросился за помощью к Кареву. Тот послал его к черту: у него с этим шквалом своего дела по горло, в кочегарке тоже руки нужны. Старики чуть не подрались… А когда ветер стих и вода, отхлынув от берега, потащила в море кунгас, они забыли недавнюю стычку и вместе кинулись к морю. Карев с концом каната в руках успел забраться на кунгас. Николай Николаич остался на берегу. «Крепи конец, крепи», — закричал Карев, и Николай Николаич взялся крепить, да только неловко взялся и упустил. И не успел он оглянуться, как Карева вместе с кунгасом ветром и отливом потащило в открытое море. Карев стоял на носу кунгаса и ругался последними словами. А Николай Николаич беспомощно метался по берегу и ничего не мог сделать. Он едва понимал, что кричал ему Карев. Тот кричал: «Выброску». Но, пока Николай Николаич сообразил и сделал выброску из тонкой веревки, кунгас ушел уже далеко. Все-таки Николай Николаич попробовал бросить, да где там — не докинул. Спихнуть лодку тоже не хватило стариковской силы. И, наконец, когда кунгас утянуло за бар и голос Карева пропал за шумом отлива, повар бросился к гудку и вызвал нас.
Но и мы были бессильны. Катер лежал на мели с проломанным бортом, а наши утлые лодки хороши были только у берега. На баре зубчатой белой стеной сшибались отлив и прибой, и мы знали: сунься туда — разом зальет, опрокинет, и тогда не то что спасать, а если сам выберешься — и то хорошо. Это страшно и тяжело — сознавать свое бессилие и сидеть сложа руки, когда в море гибнет человек. Но каждый, кто плавал, не раз видел такие жестокие выходки моря.
И мы все знали, что если уж помочь нечем, то лучше и не напоминать об этом друг другу, заняться каким-нибудь делом, забыться и так сохранить спокойствие, которое каждую минуту может понадобиться моряку.
Но Николай Николаич еще не научился понимать страшную силу моря. Он не хотел верить, что вот и мы, молодые и сильные, так покорно сдадимся и похороним человека, который только что был здесь, рядом, который еще жив и, не дай бог, думает, что он, Николай Николаич, нарочно, по злобе бросил конец.
Старик не мог успокоиться. Он уговаривал нас спускать лодки и плыть вдогонку, связать плот из бревен или наскоро залатать катер. Ему все это казалось открытиями, а нам — теми соломинками, за которые хватается утопающий и которые все равно никого не спасают.
Все, что могли сделать, мы сделали. Мы послали нашего лучшего скорохода на соседний промысел. Там есть телефон: можно поднять тревогу по всему побережью, отправить катера на поиски… Но до ближайшего промысла двадцать миль трудной дороги, и, пока доберешься туда, пока выйдут катера да пока будут искать, беспокойное Охотское море ждать не станет…
Мы знали это и молчали.
А повар и тут не успокоился. Он все приставал к нам и каждым своим словом, точно нарочно, подчеркивал и без того безнадежное положение.
Я не выдержал. В первый раз за все время я грубо прикрикнул на старика и прогнал его на кухню. Нужно было скорее занять делом людей, пока нервы у всех не расходились от усталости и от всей этой страшной истории. Ведь это сказки, что у моряков железные нервы: все люди как люди, моряки тоже.
Работы, к счастью, было довольно на каждого. На то, чтобы прибрать промысел, починить постройки, развесить невода, распутать концы — не хватило бы и целого дня. А солнце уже скатилось за сопку, и с севера, с моря, надвигались на нас холодные сумерки.
Сам я пошел к котлу. Было время, когда я плавал кочегаром и с тех пор понимаю кое-что в этом деле.
Котел еще не остыл. Топка погасла, но осталось еще фунтов двадцать давления, и от стенок шла густая мягкая теплота.
И мне вдруг стало страшно: вот котел еще теплый и кучка дров, заготовленная Каревым, лежит тут же, а самого его нет, и никогда больше он не вернется и не постучит своим синим ногтем по стеклу манометра.
Я разжег топку и стал поднимать пар. Завтра с утра котлу и лебедкам много работы. Надо будет растащить сломанную пристань, откачать воду из погребов, поднять на берег лес, напилить дров.
Еще много придется поработать, пока все будет по-старому, как было до шквала. А вместо Карева возьмем другого человека, надо будет съездить в город, поискать…
Когда стемнело, я вдруг вспомнил, что не ел целый день, и пошел на кухню. Николай Николаич сидел неподвижно у двери своей хибарки, смотрел на море и даже не обернулся, когда я спросил, нет ли чего поужинать. Я не стал его беспокоить, пусть сидит: нам тяжело, а ему еще тяжелее. Я отрезал ломоть хлеба и пошел назад, в кочегарку.
Опять стало тихо на Мухтыле. Слышно было, как ребята, укладываясь спать, ругают ветер, сорвавший крышу, и дождь, вымочивший одеяла.
Потом я набил топку, прикрыл поддувало и прилег тут же, у котла, на куче старых неводов. Это старик Карев устроил себе «гнездо»: он часто оставался здесь ночевать.
Мне показалось, что я только на секунду закрыл глаза, но на самом деле я, должно быть, спал долго и крепко. И, когда гудок заревел у меня над головой, я не сразу разобрался, в чем дело.
Николай Николаич с фонарем в руке, запрокинув голову, стоял у котла, дергал сигнальную ручку и один за другим посылал тревожные гудки в непроглядную ночь.