— Я тебе и предлагаю помощь.
— Спасибо. Но бывают ситуации, которые мы не можем решать вместе. Я не пытаюсь за тебя найти ключ к характеру Масловой. Это можешь только ты со своим дарованием…
— А я не могу заниматься тобой? — подхватила она. — Как только речь заходит о твоих поездках или о «чайниках», изобретающих вечный двигатель, или о дочери, ты убегаешь от разговора. Но что тогда мы можем делать вместе?
— Кое-что… — попробовал отшутиться он. — И еще многое другое.
— Ничего мы не можем, — с тоской сказала она.
— Катюша, ну Катюша, — попытался он унять скандал, — для чего тебе вникать в этот кошмар с Любкой?
— Эх! — Она слабо улыбнулась. — Я уже не понимаю, что можно, что нельзя, я потеряла всякие ориентиры и общаюсь с тобой по какой-то ребусной схеме. А мне нужна твоя истинная жизнь ничего больше.
— Да не так это! — уныло промямлил Митин. — Когда встает выбор между театром и мной, ты все равно выбираешь театр. И права. Такая у тебя профессия, такая судьба.
— Значит, театр, по-твоему, исключает естественные привязанности?
— Исключает, — согласился Митин. Он начал закладывать ей прядь волос за ухо одним и тем же однообразным неловким движением.
— Скажи, — быстро спросила она, высвобождаясь, — по-твоему, что-то мешает мне быть нормальной женщиной?
Митин поморщился.
— Отложим. Прошу тебя. — Серые помятые щеки пошли желваками, подбородок упрямо напрягся.
— Как знаешь! — закричала она запальчиво. — Больше я тоже ни с чем к тебе не обращусь! Я тоже буду чужая.
Он вернулся, сел на край тахты.
— Катька, — сказал он, — ты без меня пропадешь! Не будет ни актрисы, ничегошеньки вообще. Если тебе тошно, ты не успокоишься, пока другому не станет еще тошнее. Наверно, вампирство — главная составная твоего таланта, — он сжал голову руками, — ты поглощаешь энергию и нервы других, чтобы насытить ими Катюшу, Ирину, Веру. И без этого не можешь.
— Ну и что? Что из этого? — сжалась она под его ударами. — Чем это, Мотя, плохо тебе, чему это мешает?
— Не в этом дело… — Он замолчал. — Зачем мы это затеяли?
— Значит, ты даже объяснить не хочешь?
Он молчал, потом сказал спокойно, жестко:
— Ты не задумываешься, как часто мы не совпадаем из-за того, что ты в этот день приходишь в настроении Веры или Сони, у тебя «небо в алмазах», а на меня уже с утра наступает жестокая реальность, надо убеждать, пробивать, искать тех, кто заинтересуется, поможет внедрить важное, новое. В такие дни я не могу думать ни о чем другом. Понимаешь? За открытием стоит иногда человек, который ничего из благ не хочет. Живет на копейки, в конуре с протекающим потолком и рад, что не трогают, не мешают думать…
— Ладно, — сказала она, утирая слезы. — Суду все ясно. — Она встала, вынула из сумки пудреницу с зеркальцем, машинально подправила карандашом покрасневшие веки. — Мне, может, тоже нужен нормальный мужик, который бы встречал меня после спектакля, просыпался со мной в одной постели.
— А я?
Катя покачала головой.
— Нормальный — это тот, который передвинет мебель, натрет полы, добудет заказ на праздники, подумает о грузовике, когда время выезжать на дачу. У тебя же в бюро есть разъездная машина, на заводе — буфет, стол заказов. Я ведь актриса. В зале-то никто не вникает, какие у меня проблемы; зрителю надо, чтобы достоверно, возвышенно, легко. Ему плевать, что у меня мерзнут ноги, щемит сердце, бьет кашель. Где-нибудь на выездном спектакле играешь чеховскую Ирину, настраиваешься по дороге, в автобусе, в немыслимом шуме, в тряске или духоте. Вот, — она повернула растресканные ладони кверху, — вместо холеных ручек Ирины! — И Митин увидел красноту, трещины от стирки и чистки картошки. — Как это загримируешь? А я когда-нибудь ныла, перекладывала на тебя мои проблемы? Я сама везу свой воз — такова цена профессии, плата за призвание. — Она положила ему на плечи худые с длинными запястьями руки. — Ситуация наша безнадежная. Тот классический случай, когда никто не виноват. Что будем делать, Мотя?
Она отошла, машинально вынула из шкафа какой-то небольшой рулон, уже начала его развертывать. Митин увидел акварельки размером с тетрадный лист. Юная Катюша Маслова в фартуке в доме Нехлюдовых, с платком бегущая по платформе, потом — в «заведении», на допросе, на этапе. Катя рассыпала картинки, будто примеривала их к себе, бледное лицо порозовело. Минут через пять она забыла обо всем, глаза влажно заискрились, движения приобрели гибкость, красоту. Митин был поражен. Только что у нее дрожали от обиды губы, звенел голос, она спрашивала, что делать, ситуация казалась безнадежной.
— Нравится? — вскинула она светящиеся оживлением глаза.
— Очень.
— Я говорила Лихачу! — торжествующе вскрикнула она. — От Масловой пахнет накрахмаленным бельем, чистотой. Тем страшнее она потом, размалеванная, в дешевых побрякушках, шелках, а когда на этапе, совсем дошедшая до отчаянья, — серая, неряшливая, циничная. Утрачен всякий интерес к жизни. — Она радостно выпрямилась, посмотрела куда-то поверх его головы. — Эх, Мотька, Мотька, люблю тебя без памяти! За воскресение Екатерины Масловой-Цыганковой! — кинулась она ему на шею.
Ему расхотелось уходить, он остался.
…Сидя в гримерной, Катя пропустила звонок: перерыв кончился. Когда она вошла в кабинет, продолжалось обсуждение. Оно не было идиллическим, о пьесе спорили с каким-то личным пристрастием. Катя тихо пристроилась сзади, прислушалась.
Обычно если сам предлагал автора, особых дискуссий не возникало. Зачем спорить, все равно Лихач сделает по-своему.
Но на этот раз было иначе.
Красавец, премьер театра Якубов, гордившийся своим сходством с Бондарчуком, предлагал ввести в пьесу двойника Апостолова, чтобы возникла призрачная жизнь героя, которую воображают его близкие.
— В этом виде, — пророкотал он, — многое просто не срабатывает. В характере героя нет эволюции. Да, вот еще. Мне не нравится эта эксцентрика в начале, этот цирк! — Он сел.
— О чем пьеса, ничего не понятно, — пропела бывшая прима, величавая Берестова, плавно повернув лебединую шею. Худрук был ее бывшим мужем, после их разрыва новых сочетаний ни у того, ни у другого не образовалось. — Где традиции нашего театра? Язык насквозь подражательный, видны первоисточники персонажей, их папы, мамы, дедушки и бабушки…
— И тети… — сострил сзади чей-то бас.
— Но кое-что в пьесе есть, — сделала крутой вираж Берестова. — Несмотря ни на что, она занятная.
— Какие там традиции, нам всего-то четыре года, — грустно сказал молодой комик Попов с безусым светлым лицом. — И почему «первоисточники» — это плохо? Пусть Маяковский виден, Булгаков, даже Шварц. Ну и что? Кому это мешает? По-моему, хорошие предки лучше плохих кукишей в кармане.
Катя взглянула на худрука, казалось, тот дремал, глаза были полузакрыты, ни один мускул не шевельнулся на его лице.
— Пьеса сырая, — веско прервал молчание зам по финансовой части. — Постановка потребует гигантских расходов на оформление. Ежели, допустим, пригласить Кочергина, то это о-го-го в какую копеечку влетит!
— При чем здесь Кочергин? — как ужаленный вскочил главный художник театра. — Я вижу образ спектакля в сукнах. Дешево, красиво, — он обрисовал нечто в воздухе, — современно! Как-нибудь уж без варягов.
— Успех решит исполнитель Апостолова! — выкрикнула Лютикова. — Кто сыграет его — вот в чем вопрос.
— А ты что отмалчиваешься? — вдруг проснулся худрук, ткнув пальцем в сторону Ларионова. — У тебя что, перебор ролей?
— Я повременю, — отозвался Слава.
Худрук недовольно барабанил пальцем по столу.
— Уже достаточно нагородили тут всего. Хватит. — Он продолжал смотреть на Ларионова. Тот нехотя встал.
— По правде говоря, — Ларионов покосился на Катю, — мы о таком жанре уж начали забывать. Наверно, так воспринимали «Баню», пьесы Хикмета. Игра, трюк, гиперболический быт! Мы бы только встряхнулись, если поставили «За пределами».
Ларионов сел. Молодежь зааплодировала. Худрук хмуро обвел глазами труппу.