Отогревшись, Старик распалился.
— Ты чего это, малый, токмо рот разеваешь? — кричал он молодому, болезненно-бледному парню со шрамом на самой губе. — Аль обычаев не знаешь, чище, может, выглядеть хочешь? Сибиряк ты аль нет? Вона, гляди, — показал он на Митина, — москвич как наяривает, а ты, молокосос, седины наши позоришь.
Парень не ответил — видно, нездоровилось.
— Может, ты и не мужик вовсе, а портками бабское хозяйство прикрываешь? Бывали случаи на трассе, — Старик подмигнул Митину, — смотри, парень, ночью все одно проверим.
— Го-го-го, — неслось над столом.
А утром, чуть свет, Старик поднял Митина: пора, мол.
Они двинулись. Митин никак не мог проснуться, все проваливался в какой-то экзамен, на котором срезался. Знал все ответы, а объяснить не получалось. Когда окончательно пришел в себя, Старик был необычайно мрачен. Митину стало неловко своей сонливой слабости, захотелось помочь Старику, он предложил остановиться, передохнуть: мол, не так уж ему срочно, — но сила в руках Старика была железная. Ни дрожи, ни лишнего движения; не ответив Митину, он закладывал повороты, как шары в лузу. Когда подъехали к большому поселку, он остановился.
— Покарауль машину, — выдавил не своим голосом, — позвонить мне надо.
— Случилось что? — удивился Митин, только сейчас осознав перемену в настроении Старика.
— Радиограмму передали на Гурту.
— Так разве ж мы Гурту проезжали? — ахнул Митин.
— Спал ты. Известие плохое у меня.
— Да вы что? — засвербило внутри у Митина. — Какое?
— На пожаре что-то там. С сыном. — Он плюнул, пошел к почте.
Да, тогда он впервые услышал про пожар, подумал теперь Митин, вспомнив разгул гудящего огня, сквозь который продирался несколько дней, лишь чудом выйдя из кольца. Не видавшему это невозможно представить, как на фоне черного беззвездного неба вспыхивают фейерверки мгновенно сгорающих елей, словно облитых бензином, как сполохи огненного зарева окрашивают все вокруг в ослепительно красное, сменяясь через минуту сумраком удушливо-серого дыма. С неправдоподобной равномерностью шло это чередование вспышек и затуханий под неистовое гудение огня, хрустящее щелканье хвои. В этом хаосе обрушившихся звуков, дьявольской жары, запаха смолы и гари, стука падающих деревьев Митин пережил жуткое чувство безнадежности, словно пришел конец света, и вместе с тем безудержного, неправдоподобного восторга, который охватывает человека, наблюдающего стихийное бедствие. Странное чувство влечет людей поглазеть на пожар, обернуться на сшибленного на мостовой человека, даже на раздавленную собаку, узнавать подробности самоубийства, насилия, детально разбирать случаи аварии на дорогах, в шахте. Все из ряда вон выходящее, не укладывающееся в обычную логику вызывает необъяснимо острый интерес у людей, составляя суть феномена сенсации.
Когда Старик вернулся, Митин понял, что произошло ужасное. Он даже побоялся заговорить, так перекосило Егора Степаныча. Километров двадцать спустя Старик выдавил:
— Лешка мой, поди, тонну золота уже намыл. В артелях молодые старатели норовят Деда себе подыскать, опытного, бывалого. Во главу, так сказать. А он лучше всякого Деда. Никакие вешки геологов ему были не нужны. Понюхает, пощупает песочек, и все. Скажет: «Здесь рыть будем». И никогда не промахнется.
Митина ударило. Убило сына, сгорел? И опять ничего не спросил. Часто, часто, точно всхлипывая, затягивался Старик «беломориной». Раньше, как трудное место, — обходил, курево в рот не брал, крутил баранку, на прямой затягивался. А тут не глядел, где прямая, где ухабы, пер напропалую, не видя, не слыша.
— А летом, дурак скаженный, все, что заработает, поди тыщи полторы, спустит в Сочах. Он ведь в Саратове учился, да вернулся сюда, чтоб дома. И к большим деньгам, конечно, привык. Семью сюда тоже перетянул, и, знаешь, пассажир, в каких он только не был передрягах: и замерзал он у меня, и к бандитам в руки попадал. — Старик тяжело вздохнул, опять со всхлипом.
— Не надо, Степаныч, — первый раз откликнулся Митин.
— Это я так. Присказка у него была: «Двадцатый век — дураков нет».
Когда доехали до первой станции, Старик машину передал другому водителю, а сам ринулся в город, в аэропорт.
…— А меня вот, к примеру, тоже тянет разок золотишка намыть, тыщонку заработать, — откуда-то издалека донесся голос Каратаева. — В Сочи погулять.
Митин посмотрел на него, не понимая: выходит, вслух он думал, что ли? Ну и ну! Ведь рассказывать об этом ему вовсе не хотелось.
— Тыщонку-то можно в любом месте заработать! — сказал Окладников.
— Знаю, — кивнул Каратаев. — А на старателя, скажи, долго учиться надо? Или так берут?
— Возьмут, — сказал Митин. Он все еще попыхивал сигаретой, хотя это уже не помогало от голода. — Слетай в отпуск, прокатись по тайге. Увидишь прииски, заброшенные места с горами намытой породы, песка, гальки, изрытые карьеры в долинах. Будто в сказочные места попал. А вода! Вода словно золотая, хотя на самом деле золото только в верховьях моют, сюда уже отмытый поток идет… — Митин остановился, чувствуя, что не очень-то убедителен. — Знаешь, когда мимо плывет плавучая фабрика золота — механизированная драга, — дух захватывает, где такое встретишь?
— Вот это жизнь! — вздохнул Каратаев. — В такой жизни можно себе и артистку Дольских позволить, и Софи Лорен. — Он вдруг дернул машину. — А скажи, Юра, как вот ты смотришь, если твоей Марине в фильме кто-то под подол лезет или целуется взасос? Как ты это выносишь?
— Привык, — усмехнулся Окладников.
— А поначалу?
Окладников не ответил, — видно, не было у него настроения исповедоваться.
— Не хочешь — не говори, — обиделся Каратаев, все ускоряя ход. — Только мне интересно, ты ее бил когда-нибудь? Ведь как бабе ни доверяй, если не врежешь ей хоть разок, слушать басни не будет. Значит, бил?
— Не-е, — протянул Окладников. Голос у него был размягченный: видно, кое-что вспомнилось.
Такой, подумал Митин, и пальцем никого не тронет, не то что женщину.
— А как же справлялся, коли не бил? — не унимался Каратаев.
— Не в том суть, — поморщился Окладников. — Я поначалу все доказательств у нее требовал. Придет домой после съемок, где любовная сцена по ходу фильма, а мне обязательно надо, чтобы она наизнанку выворачивалась. В подробностях излагала, что чувствовала с партнером, чего ей хотелось в этот момент… — Окладников помолчал. — Мучил ее до потери сознания.
— А сейчас как же?
— Сейчас? — Окладников потер висок. — Сейчас отстал. Понял, что любит она меня без памяти, а все эти репетиции, скользкие моменты — это просто работа такая.
— Значит, одному баранку крутить — работа, другому — целоваться. Все одно?
— Ага! — подтвердил Окладников. — Моя работа тоже не просто так — селедку развешивать.
— А какая у тебя работа? — спросил Митин. Только сейчас он сообразил, что Юрка ни разу не упоминал о своей работе. Почему-то ведь сбежал он из высотного дома в эти глухие, малокомфортабельные места.
— Психологическая, — улыбнулся Юра.
— Как это? — не понял Каратаев.
— Я… как бы тебе объяснить… Психолог. Они ведь всюду нужны.
— Уж как нужны, — захохотал Каратаев. — У нас, поди, каждый в стране психолог. — Он покривил губы. — Начиная с нашей буфетчицы.
Митин припомнил птичку-буфетчицу в Ярильске и то, как она удачно сработала их отъезд.
— И что же, за эту психологию и деньги платят? Хорошие?
— Нормальные, — Юрка застенчиво опустил глаза. — Если на космос поработаешь или в серьезный эксперимент напросишься, то совсем приличные. В прошлом году, допустим, мы плавучую лабораторию на яхте соорудили…
— На яхте? — ахнул Каратаев.
— Был такой эксперимент. На совместимость.
— На яхте каждый совместится, — уныло сострил Каратаев. — Вы где плавали-то?
Окладников открыл рот, но вдруг стал тереть грудь.
— В другой раз, Саня. — Он массировал вдоль ребер — справа налево, слева направо. Немного погодя снял руку с груди, отдышался. — Приезжай, и тебя возьмем на эксперимент, — пригласил Каратаева.