Выяснилось, что огромное количество монахов и монахинь желает (причем давно) освободиться от навязанного им образа жизни. Разве это не является красноречивым доказательством того, что институт монастырей рухнул под тяжестью собственного веса? Идеалы аскетизма были почти все утеряны. Большей частью они культивировались нищими университетскими теологами, которые вставали до рассвета, занимались по пятнадцать часов в день и довольствовались на четверых «кусочком мяса стоимостью в пенни» и бульоном, в котором этот кусочек варился. Комнаты этих «святых при жизни» не отапливались, и они, прежде чем лечь ночью в постель, были вынуждены по полчаса бегать по коридору, чтобы согреться. Для сравнения Джон Мелфорд, аббат обители Святого Эдмундса в Бери, вел жизнь распутного придворного. Королевские чиновники из Йорка писали, что он «наслаждался обществом женщин… проводил время в роскошных пирах, развлекался картами и костями… жил большую часть года в отдельной пристройке и вовсе не читал проповеди».
И тем не менее монастыри многие годы занимали в жизни Англии весьма прочное место, теперь же для них наступили черные дни. Они, видимо, действительно нуждались в реформации, но их не стали реформировать, а просто уничтожили. То есть вместе с водой выплеснули и младенца. Монастырские земли, составляющие в общей сложности треть от всех обрабатываемых английских земель, после изгнания монахов были проданы пэрам, придворным, королевским чиновникам, промышленникам и сельским дворянам за сумму почти в восемьсот тысяч фунтов. Кое-что король подарил своим приближенным вроде Кромвеля (который вместе со своим племянником Ричардом получил двенадцать аббатств), но большинство монастырской собственности продали на сторону, чтобы пополнить казну и покрыть растущие расходы двора. Управлял разорением монастырей главный викарий Кромвель. Кому, как не ему, было знать, насколько истощена королевская казна и в какой рискованной ситуации находится Англия. Случись война, финансовый крах произошел бы раньше, чем придет победа, а пока на смену прочным связям с Францией и «Священной Римской империей» никакие крепкие союзы с протестантскими странами почему-то не возникли. Таким образом, богатства монастырей были принесены в жертву экономическим нуждам государства, и с этой точки зрения король мог ожидать только положительных результатов.
Миряне, завладевшие монастырскими зданиями и землями, либо оставляли их без присмотра, и те окончательно приходили в упадок, либо цинично использовали здания и часовни для мирских целей. Один дворянин превратил бывший картезианский монастырь в дворец, причем в трапезной устроил гостиную. Текстильный промышленник Джек Ньюбери купленные аббатства (а у него их было очень много) приспособил под фабрики. Наиболее впечатляющими из всего перечисленного можно считать действия Роберта Холгейта, бывшего настоятеля монастыря гилбертинов[33] в Уоттоне. Вот уж кто получил выгоду от разорения монастырей! Холгейт затеял с королем кощунственный торг. Вначале он передал свой монастырь Генриху, получив взамен право на пожизненную ренту. Затем король счел, что Холгейт может быть полезным и сделал его архиепископом Йоркским. Уже в новом качестве Холгейт передал в руки Генриха около семидесяти семи монастырских зданий, ну и, разумеется, сам на этом изрядно нажился. Через десять лет он уже считался самым богатым прелатом в Англии.
Пример Холгейта был далеко не единичным. В итоге оказалось, что католики купили церковных земель больше, чем протестанты, и много выгоднее сторговались с королем. В целом разрушение монастырей принесло больший вред, чем упомянутое выше моральное разложение монахов. Вид монастырских руин наполнял горечью сердца многих истинных верующих из всех слоев населения. Особенно горячо возмущались разорением монастырей на севере, где мятежный дух уже годами витал в воздухе. Вскоре это выльется в массовое народное восстание, ставшее известным в истории как «Благодатное паломничество».
* * *
Одновременно с разрушением монастырей менялась и жизнь Марии. После капитуляции дочери Генрих приказал, чтобы для нее была собрана новая свита и обслуга. Кандидатуры он обсуждал лично со своим Советом. Прежде всего были рассмотрены члены небольшой свиты Екатерины. Одна из дам бывшей королевы, Елизавета Харви, просила позволения войти в свиту Марии, но ей отказали. Просилась к Марии и другая дама, Елизавета Даррелл, которая уже несколько месяцев служила в свите Джейн, потому что не надеялась, что Мария когда-нибудь уступит отцу. Подал прошение и аптекарь Екатерины Хуан де Сото, а также Энтони Рок, бывший приближенный Екатерины и, по словам Марии, «достойнейший человек», которого она «любила очень» и желала вознаградить за верность. Особенно она ходатайствовала за трех женщин: свою бывшую горничную Марию Браун, «которую, — как отмечала Мария, — я очень люблю за добродетель и буду очень рада находиться в ее обществе», Маргарет Бейтон и Сюзанну Кларенсье. По словам Марии, эти женщины сожалели о ее непокорности воле короля и были рады, когда она «уступила долгу».
О Сюзанне Кларенсье следует сказать особо. Она пришла на службу к Марии в начале ее отрочества и вместе с двумя другими женщинами пробыла в свите Марии дольше всех. Звали ее Сюзанна (или Сусанна) Теон, но поскольку отец этой достойной дамы, Герольд Кларенсье, носил титул второго герольдмейстера Англии, ее всегда называли госпожа Кларенсье. Мария полюбила ее с детских лет, и Сюзанна Кларенсье останется при ней на положении «наиболее приближенной» до самого конца. В свите снова появились лица, знакомые с тех времен, когда она была еще принцессой Уэльской: повар, восстановленный при ней с помощью королевского советника Томаса Райотсли, и Рендал Додд, добрый дядюшка, которого она часто упоминала в письмах. Его забрали от нее самым последним в 1533 году, и вот теперь он среди первых вернулся на должность церемониймейстера. Остальная прислуга Марии: личная охрана, конюхи, ливрейные лакеи, просто слуги на кухне и в прачечной — в записях проходят анонимными. Известно только, что один кухонный работник прибыл из свиты Генри Фитцроя, распущенной после его смерти.
Летом, задолго до того как был окончательно утвержден список свиты, к Марии неожиданно явились несколько видных придворных. Она провела в их обществе всю ночь, остановившись в загородной резиденции, расположенной рядом с королевской. Затем ее препроводили к Генриху и Джейн, и Мария в первый раз за пять лет имела возможность поговорить с королем просто как дочь с отцом. В последний раз Генрих видел Марию пятнадцатилетней девочкой и о ее внешности судил по портрету, написанному примерно в тот период. На нем был изображен осунувшийся грустный ребенок с широко раскрытыми глазами и слегка затравленным взглядом. Теперь он видел привлекательную изящную женщину среднего роста с подтянутой фигурой, поразительно похожую на него самого. У нее были такой же свежий цвет лица, такой же твердый небольшой рот, светлые брови и пронзительные серые глаза. Лицо Марии имело форму сердечка, на котором доминировал высокий лоб, его форму подчеркивали приглаженные волосы и округлый головной убор. Это было очень живое, умное лицо, с постоянным выражением некоторого легкого удивления, готового перейти в сарказм или презрение. Мария, как и отец, была близорука. Чтобы получше рассмотреть собеседника, ей приходилось щуриться (так же как и отцу), а многим казалось, что на них смотрят пристальным испытующим взглядом.
Однако больше всего в повзрослевшей дочери Генриха поразил ее голос — низкий, резонирующий (почти мужской), наполнявший даже сравнительно большую комнату. Голос Марии Тюдор резко контрастировал с ее женственной внешностью. По словам французского посла Мариака, у принцессы Марии «голос был более мужской», чем у Генриха, и в сочетании с ее обычной манерой говорить прямо и искренне производил сильное впечатление.
Возможно, Генриха все это и удивило, но виду он не подал. Они встретились в полдень, а расстались после вечерни, когда король и Джейн собирались возвращаться во дворец. И все это время он вел «с Марией доверительные разговоры, с такой любовью и привязанностью и с такими дивными обещаниями на будущее, как ни один отец не мог бы вести себя лучше по отношению к своей дочери». Конечно, многое осталось недосказанным. Генрих ни разу не произнес имени Екатерины, которая всего лишь пять месяцев как покоилась в усыпальнице Питерборо. Не упомянул он и Анну. Джейн, кажется, затмила ее в сознании короля окончательно. Он выразил глубокое сожаление, что так долго держал Марию вдали от себя, и объявил о своем большом желании наверстать упущенное, вложив в руку дочери чек в тысячу крон на «небольшие удовольствия» и сказав, что, как только ей понадобится, даст гораздо больше. Джейн подарила Марии красивое бриллиантовое кольцо со словами, что через несколько дней начнутся приготовления для ее возвращения ко двору.