Странно, но об отношении Марии к февральским казням Хупера и остальных в хрониках ничего не говорится. Обсуждая в своих письмах сожжение еретиков, Ренар делает акцепт не на Марии, а на Филиппе. Разумеется, ему хотелось подчеркнуть превосходство Филиппа, но если бы Мария была среди наиболее яростных приверженцев сожжений, то в его депешах это бы обязательно как-то отразилось. Как и все в ее окружении, Мария считала, что еретики заслуживают самого сурового наказания и что сражение с неправедной верой — одна из важнейших задач ее правления. И все же сохранилась заметка, сделанная «ее собственной рукой», из которой ясно следует, что борьбу с протестантами с помощью репрессий она считала мерой временной и что такая политика должна проводиться без мстительности и благоразумно.
Чтобы охладить пыл чиновников, она приказала членам Совета лично осуществлять надзор за казнями на костре в Лондоне, обращая особое внимание не на самих преступников-еретиков, а на то воздействие, которое их казнь оказывает на окружающих. Филипп питал к еретикам физическое отвращение, Мария же находила их просто презренными отщепенцами, которые вводят в заблуждение других, слишком невежественных, чтобы осознать правду, и потому губящих себя в пучине ереси, не позволяя своей душе получить спасение на небесах. «Что касается наказания еретиков, — писала она, — то я считаю, что было бы хорошо наложить наказание в самом начале, без большой жестокости или пристрастия, но соблюдая должную строгость по отношению к тем, кто выбрал лживую доктрину, чтобы обманывать простаков. При этом надо дать этим людям возможность ясно уразуметь, что они осуждены не без основания. Тогда другие, узнав правду, будут остерегаться быть соблазненными впадением в ересь. Очень важно также, чтобы в Лондоне никто не был сожжен без присутствия кого-то из членов Совета. А во время такой казни, здесь и в любом другом месте, должна быть произнесена добрая и благочестивая проповедь».
Следует отметить, что в христианском мире не было конфессии, которая бы с большей яростью, чем протестанты, требовала подвергнуть мучительной казни всех виновных в религиозных заблуждениях. Здесь они отличались от католиков лишь в суждении, что истинно, а что ложно. Во всяком случае, Джон Нокс более страстно желал видеть на костре Гардинера, Танстола и Боннера, чем любой из католиков хотел сжечь его. «Это не только законно — наказать смертью таких, которые стремятся ниспровергнуть истинную веру, — писал он, — но к этому следует обязать магистраты и вообще всех людей». Здесь он вторит словам Жана Кальвина, который утверждал, что любой, кто считает, что казнить еретиков несправедливо, так же виновен, как и сами еретики. Во время правления Эдуарда Кальвин советовал герцогу Сомерсету: «Ни в коем случае не следует допускать никакой сдержанности и терпимости. Этим можно погубить дело оздоровления религии». Эту точку зрения разделяли почти все лидеры протестантов: Меланктон, Беза, Фарель и Лютер, чьи последователи в Германии не позволили английским беженцам поселиться на их землях, потому что те отказывались признавать физическое присутствие Иисуса в священных символах. В Англии Джон Филпот, разоблачая группу своих же единомышленников-протестантов, называл их «горячими головешками из ада», которых дьявол «уполномочил в наши дни осквернять Евангелие». «Такие негодяи, — писал он, — достойны быть сожженными без жалости».
Таким образом, первые сожжения протестантов в феврале 1555 года, как мы видим, не были вызовом общественной морали, но возбудили сильный гнев их единоверцев по отношению к королеве и правительству. Существенно увеличилось число поставленных к позорному столбу за то, что они произносили «ужасную ложь и подстрекательские слова против Ее Величества королевы и Совета». Менестрели, которые совсем недавно писали хвалебные песни во славу нового правления, теперь сочиняли баллады о «плохих делах» королевы и жестокости епископов. Ученик менестреля из Колчестера пришел в деревню Раф-Хедж петь на свадьбе. Он исполнял старые антипапские песни времен правления Генриха и Эдуарда и новую балладу «Вести из Лондона». В ней высмеивались месса и королева. На следующий день приходский священник донес на него местным властям, и молодой менестрель был наказан.
Как и во времена правления Генриха, сила народного мистицизма сейчас также была направлена против правящего монарха.
«Когда сучья и ветви начнут набухать почками, из Тауэра выйдут две Марии и принесут жертву своей собственной кровью», — говорилось в одном туманном предсказании. Другие недвусмысленно предрекали смерть Марии и восхождение на престол Елизаветы. Ходили настойчивые слухи, что Эдуард на самом деле не умер и вновь взойдет на престол. Удивительно, но эта надежда существовала в народе много лет. Мария пыталась остановить распространение подобных россказней, посылая письма мировым судьям с приказами «использовать все возможные средства и способы усердной проверки от человека к человеку, чтобы найти авторов и публикаторов этих вздорных пророчеств и неправедной молвы, которая является основой всех бунтов». Однако все продолжалось, как прежде.
Когда пошли последние месяцы беременности Марии, в народе начали распространяться другие слухи. Говорилось, что королева замыслила выдать чужого ребенка за своего. Была арестована Элис Первик, жена лондонского купца, которая говорила, что «ребенка носит не Королевское Величество, а другая леди и ребенок этой леди, когда она его произведет на свет, будет назван ребенком королевы». Люди французского посла стремились разнести этот слух как можно шире, а бунтовщики из Хемпшира собирались использовать его для того, чтобы поднять население на восстание против королевы с целью возвести на престол Елизавету и Кортни.
Рождественские празднества при дворе прошли так, как и было задумано. На пиршествах и представлениях испанцы и англичане в равной степени продемонстрировали и великодушие, и вспыльчивость. Были показаны живые картины из жизни венецианских сенаторов и галерных рабов, а также представление с «Венерами или влюбленными леди» и «Купидонами». «Венеры» ходили на котурнах[61], «не очень высоких по сравнению со старинными» ради экономии, но головные уборы на них были дорогие — высокие шлемы с блестками и сеткой, украшенные разноцветными шелковыми цветами. На «Купидонах» были рубашки из белой шелковой тафты, а в руках — луки с тетивой из «переплетенного шелкового кружева». Крылья из перьев специально для них изготовил известный лондонский мастер.
После полудня свита Филиппа пригласила английских вельмож на турнир. Но это были уже не безобидные испанские «игры с лозой», а довольно грубые пешие сражения с копьями и мечами. В нескольких случаях королю и его приближенным удалось доказать английским противникам свое превосходство, но поединки легко выливались в недовольство и ссоры. Одному испанцу заклеймили лоб и отрезали одно ухо за то, что он ранил человека в церкви, а позднее у ворот Вестминстерского дворца другой дворянин из свиты Филиппа бросился на англичанина с рапирой, в то время как двое других испанцев держали его за руки. Убийцу повесили на Чаринг-Кросс, но двух его сообщников Мария помиловала. Плохо закончилась устроенная по соседству с дворцом травля медведя, когда «огромный слепой медведь» доведенный до бешенства мучившими его собаками, разорвал цепь и ринулся на толпу. Он схватил одного из воинов за ногу и содрал большой кусок плоти от икры до колена. Человек этот через три дня умер, что стало с медведем, хроникер не записал.
Турниры продолжались всю зиму, и в первые недели марта стало очевидно, что Филипп решил отложить свой отъезд на континент до родов Марии. К этому времени он уже вошел во вкус поединков в английском стиле, и турнир, проведенный на Благовещение 1555 года, стал самым интересным из всех. Сражающиеся испанец и англичанин были в белом, а король и его свита — в голубых безрукавках с желтыми украшениями. На их шлемах красовались большие плюмажи из голубых и желтых перьев. Их оруженосцы и слуги, расчищавшие путь, были одеты в атласные костюмы и шляпы, а другая группа была одета турками — все в красном, с соколами на руках и большими мишенями. Королева вместе со своим двором с интересом следила за поединками. Участники сменили много лошадей и не успокоились, пака не сломали больше сотни копий.