Каламатиано не отрываясь смотрел на Аглаю Николаевну, это ему позволялось, и она смотрела на него. И для них больше ничего не существовало. Председательствующий обвинял Ксенофона Дмитриевича в контрреволюционном заговоре вместе с Локкартом, Рейли, Гренаром и Вертемоном. Но четырех последних в зале суда не было. Все четверо уже покинули Россию, и Локкарт с Рейли находились в Лондоне, а Вертсмон с Гренаром в Париже, следя оттуда за процессом над собою. Причем Локкарта дважды арестовывали и дважды выпускали. Последний раз выпустив 1 октября и в принудительном порядке отправив в Англию.
Роберту повезло. Как только его захватили в своей квартире в ночь на 1 сентября 18-го года чекисты, английский премьер Ллойд-Джордж отдал приказ об аресте Максима Литвинова, который неофициально, как и Локкарт, выполнял обязанности советского посла в Лондоне. Ленин недолго мучился и согласился обменять Литвинова на Локкарта. Каламатиано же менять было не на кого, хотя Петерс нешуточно предлагал ему отправить телеграмму Пулу — московский генконсул успел улизнуть, — чтобы тот попросил президента Вильсона связаться с Лениным и предложить кремлевскому вождю тушенку в обмен на освобождение Каламатиано. Видимо, Дзержинский или Петерс проговаривали этот вопрос с Лениным и Свердловым, и те дали согласие. Но Ксенофона Дмитриевича покоробила сама форма такого обмена: живого человека на тушенку. Что-то было в этом постыдное, оскорбительное, и он отказался в Кремль посылать телеграмму о помиловании. Хотя это был шанс выжить. «А какая разница, на что вас обменяют: на другого человека или на пять вагонов тушенки, — рассердился Петерс, — вам просто идут навстречу, а вы ведете себя как… как институтка!» Странно, что тогда нашло на Каламатиано и почему он отказался, ему до сих пор было непонятно.
— …признал предъявленные им обвинения в заключении обвинительной коллегии при Революционном трибунале ВЦИК доказанными и постановил… — Председатель выдержал паузу, обведя хмурым взглядом зал, и, набрав побольше воздуха в легкие, чеканным голосом объявил: — Каламатиано Ксенофона Дмитриевича, Фрайда Александра Григорьевича, а также заочно Локкарта, Рейли, Вертемона и Гренара расстрелять!
Из зала донесся тихий стон, и Каламатиано увидел, как Аглая Николаевна стала медленно сползать на скамью, ноги уже не держали ее. Он рванулся по направлению к ней, но охранник поднял винтовку, как бы преграждая ему путь. Маше дали пять лет тюрьмы с применением принудительных работ, видимо, ее заявление о близости к Рейли сочли любовным угаром и только, хотя пять лет слишком суровое наказание за любовь. Пете дали три года, хотя Петерс обещал, что его вообще осудят условно или выпустят до суда. Но не выпустили и дали три года тюрьмы с применением принудительных работ. Вацлава Пшеничку осудили на срок до прекращения чехословаками военных действий против Советской власти.
Испуг за Аглаю Николаевну смазал восприятие приговора у самого Каламатиано. Он отнесся к этому почти спокойно, и только взглянув на Сашку Фрайда и Петю Лесневского, на побледневших лицах которых читались страх и растерянность, Ксенофон Дмитриевич ощутит и на своей спине ознобный холодок. Расстрелять. Спазмы перехватили горло, и Каламатиано облокотился на перила, чтобы, не дай Бог, не упасть и дослушать приговор до конца.
— Третье декабря тысяча девятьсот восемнадцатого года. Председательствующий Карклин, члены Революционного трибунала Веселовский, Галкин, Платонов, Петерсон, Томский, Сельтенев, — выговорил Карклин. — На этом заседание Революционного трибунала объявляется закрытым.
И теперь они расстанутся навсегда. Народ стал шумно покидать зал. Петерс с недоброй усмешкой снова бросил взгляд на Каламатиано, как бы говоря: ну что, доигрался? Но Ксенофон Дмитриевич не хотел отвечать ему, он смотрел на Аглаю Николаевну, которую солдат, караульный помещения, не спеша оттеснял к выходу. Подошел Сашка Фрайд, они обнялись, поцеловались на прощание, Маша обняла брата и Каламатиано, прижавшись к ним обоим и швыркая простуженным носом. Ксенофон Дмитриевич на мгновение отвлекся, а когда снова обернулся к выходу, Аглаи Николаевны уже не было, а караульный запирал дверь на засов.
Каламатиано огорчился, что пропустил ее уход. Он обнял Петю, который сиротливо стоял поодаль, и Лесневский, насколько хватало сил, сжал его в крепких объятиях.
— Три года пролетят быстро, это совсем немного, — прошептал Ксенофон Дмитриевич.
— А как же вы? — упавшим голосом произнес Лесневский.
— Береги маму, я любил ее и всегда буду любить! Они разъединились. На глазах Пети сверкали слезы.
— Как же это, Ксенофон Дмитриевич?! Почему? — Маша заплакала, прижалась к нему.
— Когда выйдешь из тюрьмы, уезжайте с мамой из этой страны, если, конечно, большевики не падут к тому времени, во что я верю, ибо так долго продолжаться не может. Любая тирания рано или поздно заканчивается крахом. Так учит история. А мы с Сашей лишь первые жертвы этого красного режима. Отправляйтесь с мамой ко мне и расскажите о наших последних часах. Мы все когда-нибудь встретимся на небесах. Все.
— Выходи по одному! — зычно крикнул охранник. — Руки за спину! Не разговаривать!
Они вышли на мороз, дыхание перехватило, и Каламатиано вдруг подумал: «Ну вот и все. Сегодня или завтра. И я этот мир больше никогда не увижу. Неужели такое возможно? О Боже! Господи! Дай мне силы прийти к тебе!»
Их затолкали в грузовик, посадили в середине, а охрана села по углам, наставив на них винтовки.
«Неужели я жил в этом мире? Любил, страдал, за что-то боролся? И вот теперь со всем этим придется расстаться. Я еще не знаю, что ожидает меня за пересечением земной грани. Может быть, ничего. Чернота ночи и забвение. Скоро мне предстоит это понять. Я еще не знаю. Но кто тогда вспомнит обо мне? Несколько людей. И это все. Все. Все…»
1
С первых дней декабря 1918 года морозы в Москве не ослабевали, температура держалась около двадцати, опускаясь ночью до двадцати пяти и ниже. И зачастую с гуляющим, закручивающим снежные змейки на дорогах злобным ветерком, терпеть который, выставив открытое лицо, больше двух-трех минут было нестерпимо. Даже свыкшихся с холодными зимами москвичей эти морозы приводили в мрачное расположение духа, не говоря уже о южанах и теплолюбивых европейцах. А закаленные норд-вестом англичане и шотландцы, кого по воле случая занесло в этот опаленный революцией и, казалось, погибающий город, кряхтели от неудовольствия и заматывали лицо до самых глаз шарфом. Холод выжигал не только улицы, но и когда-то по-русски жаркие дома. Ибо не хватало элементарного: дров и каменного угля. Чтобы спастись от трескучих морозов, московский люд жег старую мебель и книги. Еще хуже обстояло дело с бензином и керосином. Суровые ограничения ввели даже для правительственных машин, а в керосиновые лавки с ночи выстраивались очереди. Не хватало хлеба. По утрам у булочных привоза ждали часа по четыре, а привезенный хлеб раскупали минут за сорок, но люди не расходились, чтоб дождаться к позднему вечеру или к завтрашнему дню новой партии.
К ночи улицы вымирали, погружаясь во тьму. Окна домов изредка озарялись изнутри жидким желтоватым светом свечей и электричества, которое включали в вечернее время на час-два. Такой, погруженной во тьму, и увидел Россию приехавший через год в Москву розовощекий английский писатель-фантаст Герберт Уэллс, о чем не преминул упомянуть в разговоре с щупленьким, невысокого росточка вождем со звонким именем Ленин, встретившись с ним в Кремле. Но Ильич, не испытывавший нужды ни в электричестве, ни в тепле, по-свойски выбранил фантаста за неверие в коммунистическую идею и пообещал к следующему приезду встретить писателя яркой иллюминацией огней, что и произошло через четырнадцать лет, в 1934 году, и весьма поразило классика мировой литературы. На своем писательском веку он напридумывал много разных невероятных чудес, но тут увидел чудо живое, всамделишное. Встретил Уэллса, правда, уже другой вождь, но с таким же звучным именем — Сталин, угостил хорошим грузинским вином и нежным, сочным барашком, рассказал о великих стройках — Днепрогэсе, Магнитке, Беломорканале и пригласил приехать еще лет через десять.