Во дворе моего нового дома припаркована серебристо-нежная машина. Я прохожу мимо и думаю её погладить.
Я все время что-то ищу. Выглядываю, глазами бешеными шарю по обвисшим балконным сиськам, по растрепанным проводам, по карнизам и переулкам.
Что я ищу? Я ищу тебя.
Обновление не наступит, я забыла ввести пароль.
Говорю, что у тебя просто хороший фотограф, хороший генетический фонд, успешная карьера, давшаяся тебе слишком легко.
И я, поддавшаяся твоему влиянию. Подсаженная на иглу и обломленная.
Мечусь как наркоман во время ломки.
Выглядываю, высматриваю, не покажешься ли ты.
Ты не показываешься, потому что я сама выбрала уехать от тебя, от снега, от наших общих городов.
Через две недели начнется карнавал. Город безумствует, бесчинствует. Все сияет и музыкалит.
Я пешком хожу к океану, чтобы сидеть на раскаленном песке, слушать волны и ждать чего-то.
Иногда я беру с собой бродячих собак или котов.
Иногда показываю чайкам свою коллекцию наивных фотографий. Птицам нравится такое искусство – без претензий, не претенциозное, но весьма горделивое и осанистое.
На днях познакомилась с одним пеликаном, читала ему последнее из написанного. Этот странный подбородочный мешконосец был впечатлен, хлопал крыльями так восторженно и неистово, что мне почудилось – он не пеликан, он вертолет.
Если бы у меня был вертолет, я бы летала к тебе каждую неделю, чтобы помахать тебе в окно крыльями-лопастями. Но у меня нет вертолета, и я не знаю, где твое окно.
Я перемахнула океан, чтобы начать все заново. Не оставила тебе адреса для писем, не спросила твой. Я хочу все прекратить, перекроить и переписать с чистого листа.
Ненавижу вымарывать ошибки. Но здесь без корректора не обойтись. Сгодилась бы и газовая печь.
Лечь, как перед МРТ и позволить холодному подносу, на котором лежишь как камбала, прокатить тебя по горящему туру в один конец.
Вот так я бы поступила с нашим совместным прошлым.
Вместо этого я часами сижу голодная у сизого океана, дышу его соленостью и рыбностью. Выглядываю твой облик во всех, кто бродит мимо.
Ни одного знакомого лица. Ни одного лица, похожего на твое.
Здорово, слышу я из-за спины, здорово вы это придумали – глядеть на океан.
Разве это я придумала, недоумеваю я. Как же я могла придумать то, что делали люди с начала времен?
Вы придумали это для себя самой. Это здорово. Кто-то придумывает ложиться в постель к незнакомцам, кто-то – сидеть в публичной библиотеке, кто-то – заливать непомерные дозы алкоголя в глотку. А вы придумали сидеть на пляже с бродячими собаками и читать стихи пеликану.
Он говорит, а я слушаю медленно, жевано, но внимательно. Так у меня появляется еще один друг.
Пабло, представляется он, меня зовут Пабло.
Мне хочется написать тебе о нем, но адрес твой уже выбит из головы сладкими, черешневыми поцелуями Пабло, который осыпает меня ими с ног до головы, как осыпаются черешни, на которые так похожи его поцелуи.
Они не соленые! Я ликую и плачу.
Мы забираемся в ванную в одежде и обуви и продолжаем целоваться, пока металлическая посудина наполняется горячей водой.
Мне захотелось сварить эти чувства и законсервировать, потому что наша любовь желто-серого цвета была сначала недозревшей, потом переспевшей, и все время – гнилой и неудобоваримой.
Черви-стервятники подточили её ещё до нашей с тобой встречи.
Она была правильной, но испорченной.
С Пабло все не то чтобы правильно, но испорчена не любовь, а наши обоюдные фантазии.
Тут такая грязь, я бы показала тебе, но ты бы ничего не понял.
Пабло говорит на других языках, мы с ним пересекаемся только в одном, не самом богатом.
Больше говорим на языке тела.
Я читаю ему стихи на своем родном языке. На твоем родном языке. Знаю – он понимает даже меньше, чем ты.
Но он не вздрагивает и не выворачивается. Не вертится ужом на сковородке.
Пабло льнет ко мне в своей мокрой насквозь футболке и целует мои простывшие, обветренные веки.
Я смеюсь, плачу, смеюсь и снова плачу. Говорю много и не в тему.
Мы любим друг друга до самого утра.
А утром я покупаю билет до твоего города.
Раз, два, три, четыре, пять, я лечу тебя искать.
Я не успеваю даже помыться как следует, а меня уже уводят на посадку.
Прилечу в твой город, где ты спал со старухой-блондинкой, буду мерзнуть, злиться на бездомных и скучать по черешневым поцелуям Пабло, и никогда больше не решусь украсть хотя бы крошечный твой соленый поцелуй.
19
Я пью слишком много кофе, и около часа дня меня начинает трясти, поскольку сахар в крови падает.
Не говорю тебе об этом, и ты решаешь вдруг, что я замерзла. Пытаешься меня согреть, выходит почти что мило.
Не могу выдавить из себя ни слова, язык онемел и приклеился к небу. Имя твое – леденец в кармане. А я не люблю леденцы, они все слиплись, растаяли, скомкали и понацепляли грязи.
Грей меня, грей меня, жаркий огонь. Но я знаю, что ты не греешь, а палишь до нутра.
Пойдем, говорю я, придя в себя. Пойдем на площадь, я покажу тебе фигурку, которая говорит о тебе.
Ты согрелась? Глупый вопрос. Я качаю головой. Неопределенно качаю. Интерпретируй, как тебе будет угодно.
Хочешь, спрашиваешь ты, зайдем куда-нибудь погреться, или выпьем что-нибудь согревающее?
Я не хочу, но покоряюсь и даю отвести себя в неуютное зачуханное кафе, позиционирующее себя, впрочем, одним из лучших в этом небольшом городке.
Ты заказываешь два глинтвейна. Один – алкогольный, другой – безалкогольный.
Мы всегда – разные полюса, разные часовые пояса, слишком разные, чтобы быть так друг к другу привязанными. Но от самих себя невозможно сбежать.
Как твой курс, спрашиваешь ты, усаживаясь за столик в глубине, в темноте зала.
Я порываюсь выйти на улицу, но что-то меня удерживает. Может, убогость этого заведения, может, сочувствие к вымотанным официантам и ожиревшему баристе, может, омут твоих глаз.
Вешаю сумку и пальто на спинку стула, сажусь неловко, опрокинув свою чашку с безалкогольным глинтвейном.
Закрываю глаза руками и позволяю себя утешать. Не в глинтвейне дело, не в книгах, не в стихах, не в таблетках, не в тебе.
Это все из-за крепкого горького кофе, который я пью, чтобы перебороть сонливость, которую на меня навевает жизнь в холодном отцветшем городе.
Я гощу у тебя уже две недели, и мы ни разу, ни разу не соприкоснулись – даже ненароком – трепетом душ. Мы ни о чем еще не говорили толком.
Знаю, что ты знаешь, что я страшусь пропасть здесь, оказаться затянутой в болото, потонуть и не смочь вытащить саму себя за волосы. Мне нужно улетать, а я не могу тобой надышаться. Еще через две недели будет снег.
Я не видела снег больше двенадцати лет, и меня пугает холод, предвещающий появление белых холмов и заносов повсюду.
Я кидаюсь на улицу и танцую. Морозно. Ты выходишь следом, стоишь, прислонившись к стойке, аккуратно отхлебываешь свой глинтвейн и тоже начинаешь пританцовывать.
Не танцуй со мной, думаю я, иначе я никогда не смогу уехать. Распластаюсь здесь мертвым лебедем и повисну на твоей шее, на твоих ключицах. Окажусь ключиком в ключнице, не подходящим ни к одному замку.
Ты выпускаешь из легких дым, выплевываешь апельсиновую корку, и мы бежим, а после катимся под горку.
Ты говоришь: лети. Я не хочу, чтоб ты со мной осталась. Нам разные начертаны пути. Но это, впрочем, незначительная малость.
Конечно, ты не говоришь стихами. А я все скажу, вылью, выплесну, начеркаю. Ты вечно будешь в моих болезненных снах и книгах.
Придется тебе с этим смириться.
Ты провожаешь меня до конца лестницы. Не можешь даже выйти из парадной, потому что это неправильно.
Я обнимаю тебя в подъездной темноте и не начинаю плакать.
Может, в этот раз ты начнешь первым.
Мы не увидимся больше года, даже несмотря на то, что у нас есть адреса друг друга. Самолеты хорошие, уютные и отзывчивые летают регулярно в обе стороны. Почта работает, но я злюсь на неё (должна бы на тебя) за то, что твоим письмам приходится проделывать такой долгий дальний путь, а доставляют их мне слишком редко.