Ну вот, Вдовин, и к тебе подступила вечность... Надо что-то делать. Надо! Бежать от мрачных воспоминаний. Скорее на волю, к людям, скорее!..
Вдовин потеплее одевается, берет лески, катуш с червями. Спускается торопливо под гору, к набережной. На причале против гостиницы «Таврида» уже сидят двое. Это сразу успокаивает.
Нет, не один он мечется по ночам. Не один, выходит, мается бессонницей. А рыбалка — вовсе не промысел, а как лечение. Так, правильно...
Хорошо, что он один сейчас. Жена в Запорожье, у дочери. Не знает, что с ним творится. Она бы все равно ничего не поняла. Осудила бы молча. А может быть, и не молча. Она никогда его не понимала. Давно уже равнодушны, привыкли друг к другу. А осудила бы, то он вспылил бы. Она боится его ярости. Но все равно он сорвался бы. Месяцами молчит, да и срывается вдруг. А потом, конечно, стыдно, ну и напьется. И опять свинцовый штиль в доме, насупленность, отчуждение. Сколько уже лет? А‑а, много лет. Вот Катьке будет тридцать, а она не сразу у них родилась. У нее уже две дочки, его внучки. А ничего не изменилось...
Если бы он умел с ними говорить! Нет, не с Катькой даже, а хотя бы с Оксаной, с женой. Но та горда, ох, как горда! Не сумела его подчинить себе и всю жизнь бессловесно злится. Сколько же нужно терпения?! А у него? Никогда он ей ни на что не жаловался. Никогда и она. Поэтому-то он целыми днями при машине, без выходных. Не любит дома. Ее дома! Сына она ему не родила. Вообще, кроме Катьки, никого не захотела рожать. Не захотела — и все тут! И внучки не его, а ее с Катькой да запорожской родни. И не возвращалась бы!
Эхма, вроде отпускает сердце?..
Вдовин втыкает заостренные алюминиевые трубочки в бревно причала. Сквозь них продета леска. На выходе закреплена на красных резиновых язычках. Если клюнет — рыба ли, краб, язычок затрепещет. Тут и готовься подсечь. На крючки он насаживает евпаторийского лиманного червя. Мог бы, конечно, и поизысканней наживу приготовить. Скажем, куриного мяса от хребтовой кости, бараньей или говяжьей селезенки, без пленки, конечно. Тогда бы мог ловить на удочку. И даже редкостную, нежнейшую рыбу — смориду. Удивительная рыба! Через три-четыре года самка превращается в самца. Из черно-серебристой становится разноцветной, красивой, как радуга...
Но с удочками хлопотно. Лучше уж на закидушку — леска, грузило, крючки и для удобства вот эта алюминиевая трубочка с резиновым язычком. Чулары он обязательно натаскает...
Улыбается, качает головой.
Мужики-отдыхающие никак в толк не возьмут, что такое чулара? А это самая что ни на есть кефаль! Просто уж местные, ялтинские, делят кефаль по размерам: чигирёк — с палец, возвращай в море; чулара — с ладонь, эту бери; ну, и само собой, полновесную кефаль. Эх, попался бы прозрачный пескарик! Лучшей наживы на ерша да окуня не придумаешь. Тут и сам господин краб выползет из камней, чтобы полакомиться.
Да, не случайно говорят, что рыбалка успокаивает. Все-таки не один, с людьми. Вон еще подошли. Пока каждый замкнут: сам с собой. У всех свои думы. Их надо прокрутить до появления похмельных отдыхающих. Мало ведь кто любит за спиной сопенье, приставанья...
Леска, намотанная на палец, резко затянулась, до боли. Огненно трепетал алый резиновый язычок. Вдовин быстрыми движениями вытянул закидушку. На крючке трепыхался, извиваясь, большеголовый — головища в полтуловища! — панцирный, черно-крапчатый ерш. Укололся до крови, снимая с крючка. Сунул в целлофановый мешочек. В прозрачном плену тот бешено извивался, подпрыгивал, не мирясь с заточением, не сдаваясь.
Алые язычки — алые крылья. Как бы красиво Толик парил над белесой гладью моря! Вот он взвивается, делает круги, кружит над Ялтой, скользит вдоль берега. Как архангел. Как серафим... Какие хорошие стихи передавали по радио. Поэта Александра Блока. Слова прямо летели ввысь. Как невесомые пушинки, как осенняя паутинка. Там красиво сказано: серафим летящий распростер крыла. А мне Толик виделся. А что? Чем Толик не серафим? Он чистым ушел, безгрешным. Точь-в-точь по божеской легенде. Но дело разве в этом? Он мечтателем был, светился мечтой. Он хотел человека летающим сделать. С крыльями. Разве смешно?. Не‑е‑т, все правильно. Ну, скажем: когда-то изобрели велосипед. Потом автомобиль. Все это теперь обычное. Ну, вот: надо так же по-обычному летать. Разбежался — и полетел!
Неужели добьются? Неужели Толик вдруг бы да и добился? А что? Он бы мог...
Улыбается благостно, воспоминательно.
Потащил их с Володей Греком в горы, на озерцо. Весной, в самое пробуждение. Показывал жучков, как-то их называл, но разве запомнишь? Да и разве в этом важность? Важность в том, что жучки эти — такие черненькие бугорки — не только по земле бегают, по воде плавают, ныряют и под водой не хуже лягушек или даже рыб носятся, а главное, когда им нужно, взлетают и летят, как настоящие шмели или те же мухи. Раскрывают свою черную скорлупу, выпускают слюдянистые крылышки и ж‑жи, понеслись по воздуху. Удивительно! А ведь сколько раз видели, но никогда не задумывались. А Толик говорил: почему же и человеку не быть таким? Вот о чем он мечтал! Странно как, а? В самом деле: удивительно мудро в природе! Ну зачем этому жучку еще и летать? А он летает! Все может... Нет, в голове не укладывается. Мудрено. Но откуда же так? Сколько в школе разъясняли про эволюции, превращения. И непонятно осталось, и потом не прояснилось. Потом и не думали — война. Впрочем, нас и не учили думать. Учили принимать все так, как есть, и делать, как сказано. Хорошо будешь делать, в почестях заживешь. А что там да почему, какие еще жучки с пташками, какие еще предсказания — чушь, мистика. Какой еще Бог, когда нам сам черт не страшен. Сами в чертей превратились, на войне-то. Какой вздор в голову лезет, черт-те что...
А Толик? Он, конечно, и о жучках думал, но мыслил-то о другом. Мечтал! Нет, разве мы ему не поверили? Поверили! А потому, что представить можно! До чего же он додумался? Дух захватывало, когда изображал. А ведь совсем просто! Потому что сделать можно. Значит, так? Идея реактивных крыльев. Сложил их вверх, как ракету, дал газку и взлетел. Крепятся они как бы на пирамиде, чуть срезанной. Ну это и человеку удобно. Взлетел, крылышки распластал и пари. Хочешь, газку поддай. В общем, летай сколько хочешь. Тут уж и с горы незачем бросаться...
Вот о чем мечтал наш Толик, серафим наш краснокрылый... Эхма, чувствительный стал... Но не стыжусь слез... чего уж теперь?
— Здравствуй, Толя. Рыбку ловишь? — буркнул кто-то сбоку.
Взглянул: Володя Грек. Невыспавшийся, небритый, лицо опухшее. Припух даже большой горбатый нос, чуть скошенный набок. В меланхолических навыкат глазах — вселенская тоска. Ему бы, конечно, опохмелиться. Сказал тихо:
— Садись. Посидим.
Около его ног нетерпеливо взвизгнула верная Володина подружка — Веста. Это была красивая сука из породы спаниелей: черно-серая, вислоухая с понятливейшими глазами. Она, зачастив хвостом, тонко взлаяла, как бы жалуясь.
— Ну чего ты, Весточка? Что случилось? — гладил ее Вдовин. «Вав, вав», — жаловалась та. — Чего случилось, Володя?
— А-а, опять, — махнул тот рукой, опускаясь на корточки. — Опять не пустила, понял! Женщина — сто чертей! Разоралась: нажрался и спи с собакой! А у самой полон дом торговок, понял? С Кировоградчины наехали. Ну, я опять с Вестой в сарайчике. Она тебе жалуется, понял? А ты, Толь, как — опять за рулем?
— Да. В два часа повезу гостей в Симферополь. К поезду...
— Чего в такую рань сегодня?
Рассказать ему, что ли? Или уж в себе таить? Ему можно: он болтать не станет.
— Бессонница мучает, — говорит Вдовин. — Сны снятся. Всякие гады являются. Прямо кошмар. Как живые, веришь ли?
— Кто же, Толя?
— Один гад, власовец. Помнишь, я тебе рассказывал? Который наши два танка сжег? Ты меня еще спрашивал: когда я на легковушку пересел?