Мы уехали из Авчурина подавленные. Даже с чувством личной вины за все те «великие перемены», «потрясения основ», «социалистические достижения», которые обернулись запустением, раскрестьяниванием, падением нравов, а в общем-то горечью, кажущейся безысходностью. Ясно, что «интернационал переселенцев» никогда не станет той мудрой и властной «крестьянской общиной», которая веками правила жизнь на российских землях — суглинках и черноземах, на неудобьях, в лугах и лесах. Ясно, что психология кочевья погонит нынешних землепользователей, этих сельскохозяйственных рабочих, этих «перекати-поле», в новые эльдорадо в вечных хлопотах о призрачном счастье. Обязательно погонит, потому что такова их судьба, их суть, их натура, давно уже отмеченная сходством с упомянутым сорняком.
Ненадежен этот «интернационал переселенцев». В самом деле, «слепому видно». И все (ну, почти все) понимают наш земледельческий тупик, выход из которого — и это тоже все понимают — ни в направлении подряда, аренды или каких-то других организационных форм. Не решат продовольственной проблемы тем более агроцехи предприятий — эти уродливые «грыжи индустрии», потому что все это временщина. Да и выдающиеся организаторы, которым действительно удавалось или недавно удалось создать фабрики мяса и молока, тоже временны, и все мы можем припомнить бывшие прославленные колхозы и совхозы, которые с уходом их «выдающихся организаторов» быстро обрастали миллионными долгами и, как говорится, пластались по земле.
Выход из тупика, по моему убеждению, — в наследственном землепользовании: и колхозно-совхозном, и общинно-индивидуальном, будь то кооперативная форма (деревенская), семейно-хуторская или фермерская с сезонным наемным трудом. Остается и армия сельскохозяйственных рабочих на «фабриках» мяса, молока, овощей, которая будет (по крайней мере, должна) обеспечивать стабильность, хотя, как правило, невысокую (но это по нынешним временам); и возродится предприимчивый крестьянский труд, который, убежден, создаст богатый продовольственный рынок... Возродится земледелец, который ныне, именно к 90‑м годам, исчез окончательно из бывшей крестьянской державы. Возродится тот самый российский крестьянин, который чередой поколений врастал в свою землю. Мне лично это предельно ясно, и надеюсь, что с этим согласится большинство.
По крайней мере Павел признал мои доводы разумными и убедительными. Сам же он порассуждал, я бы сказал, историософски:
— Знаешь, а ведь больна Россия, хотим мы этого или нет. Вот смотри: тысячелетие Российскому государству исполнилось в 1862 году. А это, вспомним, был самый революционный год — сразу после крестьянского освобождения. Потом революция лишь набирала обороты, пока не достигла апогея в 1917. А дальше — защита от внешних и внутренних врагов. Эксперименты, репрессии — ужасные, трагические. Опять защита — от фашистского нашествия. Погибель лучших сынов. И опять эксперименты, эксперименты — допоныне! И вот 1000‑летие Крещения Руси, 1988 год. Может быть, тут концы и начала? Может быть, тут перелом? — задумчиво говорил он. — Может быть, отсюда пойдет новое летосчисление? Новая эра? Новый путь? Новая жизнь?..
Хотелось бы верить. А верить обязательно нужно.
4. Исповедь великомученицы
Не стану заниматься описанием непрестанных приключений Павла Владимировича Пантелеенко. Да такая уж у него натура — романтика и фантазера. Впрочем, многие из нас, из нашего поколения, называемого ныне «шестидесятниками», похожи на него. Что ж, мы не только ездили с квелыми рюкзачками поднимать целину или строить гигантские ГЭС, но и мечтали о невероятных приключениях.
Павел, например, однажды чуть не устроился в кругосветку на польской яхте. Это случилось после знаменитого одиночного плавания англичанина Фрэнсиса Чичестера. Правда, бдительные загранработники «из органов» успели в самый последний момент его перехватить. Это была единственная загранкомандировка, после которой его за пределы Родины уже никогда не выпускали. Но свершить что-то вольное, необычное — в крови у потомственного кубанца.
Вот и в то тихое солнечное утро, проснувшись в гостинице по привычке достаточно рано, я обнаружил Пашино отсутствие. «Так, чем же ты решил меня удивить? » — подумал я, вспоминая нашу вечернюю беседу. Павел настойчиво предлагал проехаться в Полотняный завод, владения Гончаровых, где бывал Пушкин, а я заупрямился, думая побродить по Калуге, повидать знакомых и, может быть, заглянуть в одно из присутственных мест, чтобы навести кое-какие справки. «Так, и куда же ты, казачина, исчез?» — спрашивал я себя и, поразмыслив, почти догадался: за долгие годы наших отношений я научился выстраивать логику его поступков.
Наверняка, говорил я себе, он отправился в церковь Георгия-на-Верхах. Эта церковь всегда была в Калуге действующей, даже во времена жесточайших гонений — с 18‑го по 41‑й. В эти годы она оставалась единственной, где шли службы, и, безусловно, из-за месторасположения напротив городской усадьбы семейства Гончаровых. Местные сатрапы в репрессивные сталинские времена, видно, рассуждали так: а вдруг к ним в Калугу заглянет какой-нибудь иностранец и пожелает лицезреть дом Гончаровых, а напротив церковные развалины? Нет, рассуждали они, нельзя позориться перед заграницей...
В общем, удивительная эта церковь, возведенная в царствование Петра I, благоволившего к Гончаровым, почти три века украшает Калугу, радуя и калужан, и приезжих — своей уникальной шатровой колокольней, двухэтажным церковным приходом с галереями, с высоким «боярским» крыльцом.
Я и отправился на улицу Баумана... Не странно ли — Баумана! Отчего Баумана-то?! Почему не Гончаровых? Не Пушкина? Ну‑у, ладно... Отправился я на ту улицу, благо совсем рядом с гостиницей, и, как часто уже случалось, оказался прав. Мой Паша... Нет, не в храме я его отыскал среди молящихся, хотя он ныне стал верующим; не в усадебном подворье Гончаровых, фантазирующим на скамеечке о временах былых, пушкинских; не прогуливающимся вдоль да по улице, да по Бауманской — нет! Павел торжественно и на виду у всех пребывал в особняке Гончаровых — за огромным окном внутри чьей-то коммунальной квартиры, там, где когда-то была гончаровская зала и где, судя по всему, любили красоваться на виду у всех три сестры — Наталья, Екатерина и Александрина. Там, где эти скучающие провинциальные барышни ради развлечения наблюдали прихожан в пятнадцати метрах от себя, прежде всего, конечно, выглядывая женихов...
Так вот, Павел невинно улыбался из-за пыльного стекла и приветствовал меня, будто римский патриций, поднятием руки. Потом, естественно, он благосклонно спустился на грешную землю, чтобы восторженно объяснить мне, насколько глубоко он проник в психологию и чувствования трех сестер Гончаровых, сыгравших трагическую роль в судьбе неповторимого гения Александра Сергеевича Пушкина...
Павел (кстати, он не удивился моему появлению) принялся убеждать, что вот именно теперь следовало бы посетить Полотняный завод, чтобы «постигнуть новые глубины». Но именно после этого его поступка, на мой взгляд, нетоварищеского, я был непреклонен. Впрочем, он знал о моей неприязни к сестрам Гончаровым, о том, что я не могу им простить смерть Пушкина...
В общем, Павел не обиделся. Он не побит и не умеет обижаться. Почему? Честно говоря, не знаю. Он не стал настаивать на «гончаровской теме», а заговорил о совершенно неожиданном, причем убежденно и настойчиво, как умеет, когда чувствует свою правоту.
— Старина, нам надо съездить в Ждамирово. Сегодня же! Там, оказывается, явилась икона Калужской Божьей матери. Мне уже все разъяснили. Не упрямься, старина. Это обязательно надо — посетить светлое место.
— Ладно уж, — согласился я.
В Ждамирово мы поехали к вечеру. Ныне оно известно «святым источником» — в прибрежных зарослях светлой и быстрой речки Калужанки, впадающей в Оку.