Богданов идет по пустынной широкой дороге к Семеновскому. Сверкает серебристый лед наезженной части. Он держится скрипуче-поющей обочины. Дорога отгорожена от ветреного простора сугробной стеной чуть ли не в человеческий рост: Петька постарался! Но ветер всепроникающ, нападает отовсюду. Он опускает уши на шапке, подтягивает повыше шарф.
Эх, помчаться бы! поскакать! Как драгуны или гусары в тысяча восемьсот двенадцатом. Или бежать со штыком наперевес. Как воины лейб-гвардии Измайловского и Литовского полков. Забыв. обо всем на свете, кроме неприятеля, посягнувшего на Россиюшку...
«А бежать-то и сейчас можно!» — радостно думает он. И Богданов бежит по пустой дороге — во всю мощь, как на стометровке, пока не устает. Разгорячился, даже вспотел. А ветер недоволен, давит в лицо, сердится, обмораживает.
Эх, зимушка! Кто тебя из них — из тех, из заграничных не приятелей и не другов — поймет и полюбит?! Ты их пугаешь! Ты их злишь! Ненавидят они тебя. Такую суровую! морозную! снежную! А для нас! Ты — наша часть! Часть души, сердца, существа нашего. Силы нашей! Разве может русский человек без зимы?! Без этого преодоления? Без этого испытания? Постоянного, извечного. Поэтому мы вдвое сильней в годину несчастий. В наших белых снеговых просторах. Сила ты наша, зимушка!
«...а ведь наступали зимой сорок первого — сорок второго, не имея превосходства ни в людях, ни в танках, ни в орудиях», — думается ему.
Начались деревянные избы и новые кирпичные дома деревни Семеновское. В снежной дали величественно вырос Спасо-Бородинский монастырь. Там, где когда-то были семеновские флеши, названные в день битвы именем умирающего командарма — Багратионовы...
После генерального сражения Михаил Илларионович Кутузов доносил царю о том, что: сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение... русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель в весьма превосходных силах действовал против него.
Не уступило ни шагу!
«Если сопротивляться превосходящей силе, — думает Богданов, — то сила эта дрогнет. Обязательно дрогнет! А это значит: каждый становится сильным, когда не сдается. Именно так!»
Наполеон, прежде чем напасть на Россию, завоевал почти всю Европу. Западную, конечно. Он привел на Бородинское поле двунадесятиязычную армию... Что есть Россия для Европы? Таинственные пространства? Пожалуй. Загадочная душа? Пожалуй. Что еще? Нелюбовь и боязнь... Что есть Европа для России? Со времен Петра — культ! Знаний, порядков... Англомания, германофильство — только некоторые из затяжных болезней верхних слоев общества... Россия никогда не посягала на Европу! А Европа? Постоянно! Странно: в русских совсем не развито чувство национального превосходства! А в западноевропейских нациях? У многих — чрезмерно! Но разве Россия не принадлежит Европе? И да, и нет... Как и Соединенные Штаты, рожденные Европой. Следующее столкновение? Нет, никогда!..
От центра Семеновского, где выделяется стеклянно-кирпичный магазин, перпендикулярно к «тракту», как возвышенно поименовал Петька путь к музею, начинается прямая дорога к Спасо-Бородинскому монастырю. По ней одиноко идет женщина в зеленом пальто. «Как елочка во чистом поле», — думает Богданов. Он в нерешительности: идти ли к монастырю или продолжить путь к музею? Конечно, к монастырю. Ведь первый памятник на Бородинском поле, воздвигнутый именно здесь, на Багратионовых флешах, в тысяча восемьсот восемнадцатом году — часовня на месте гибели тридцатичетырехлетнего генерал-майора Александра Алексеевича Тучкова. И поставила ее юная вдова Маргарита Михайловна Тучкова, спустя двадцать лет ставшая игуменьей Спасо-Бородинского женского монастыря: хотела умереть на месте гибели мужа, быть похороненной рядом, а там... вновь встретиться? Как же незабвенно она его любила!
«А как любят нас?» — задался вопросом Богданов, но даже не подумал ответить, потому что, как казалось ему, знал: не так, вернее — так уже не любят.
Он вошел в стены Спасо-Бородинского монастыря. Вот и скромная часовня рядом с громадой красивого пятиглавого храма. Узкие железные створы дверей приоткрыты. Он решительно, двумя руками, их распахивает. За решеткой — большой гроб. Да, гроб. Обит малиновым бархатом. На высоком рессорном катафалке. В нем, этом малиновом гробу, на этом черном катафалке в мае тысяча восемьсот тринадцатого года везли из Европы тучное израненное тело шестидесятисемилетнего главнокомандующего победоносной Русской армии Михаила Илларионовича Кутузова. Он умер, не дожив до окончательного разгрома Наполеона. До триумфального вступления русских войск в Париж. Почему? Мучительная загадка...
Богданов вглядывается в полумрак, и ему становится не по себе. Ему кажется, что он видит сквозь гробовые доски усохшие мощи святого фельдмаршала. Он вздрагивает: ему чудится, будто у серого гранитного креста справа от позолоты алтаря — не призраками, а как живые — встают молодой цветущий красавец в аксельбантах и эполетах и... старая женщина во всем черном, с желтым восковым лицом, с сурово-карающим взглядом — убиенный генерал и страждущая игуменья, муж и жена... Богданов поспешно захлопывает железные створы и пятится назад.
— А ведь правда, страшно туда заглядывать? — вдруг слышит он за спиной. Он резко оборачивается. На него понимающе смотрит, чуть улыбаясь, та женщина в зеленом. Она молода: щеки на морозе — как арбузные; до смоляных бровей — пуховый платок; на ногах поношенные валенки на толстой подошве. Глаза у нее — зеленоватые, большие и ясные; а в них — приветливая доброта. И такая она русская — круглолица, свежа, крепка, что Богданову кажется, будто знает ее тысячу лет, с самого детства.
— Я видел их как наяву, — признается он и чувствует себя маленьким испуганным мальчишкой.
— Тучковых? — уточняет она и загадочно улыбается.
— Да, генерала и игуменью.
— Мне тоже они являются, — говорит она и, потупив взор, собирается уходить.
— Скажите, а давно реставрируют храм? — спешит спросить он что-нибудь, чтоб удержать ее.
— Давно.
— А что здесь было раньше?
— Турбаза.
— Турбаза?
— Да. Ходили на лыжах, винцо попивали и прочее. В общем, отдыхали.
Она взглядывает на высокого сутулого Богданова снизу вверх — с легкой иронией, но внимательно; мол, что еще желаете узнать?
— А я вот начитался о восемьсот двенадцатом, о сорок первом, — торопливо, искренне говорит он, — не утерпел до лета и вот приехал. А вы местная, из Семеновского?
— И да, и нет, — спокойно отвечает она. Подумав, поясняет: — Мы — смоленские. В шестидесятые годы мама с теткой приехали сюда работать в колхозе. Тогда колхоз хороший был. Тетка так и осталась здесь, а мы с мамой вернулись на родину. Теперь мы живем в Смоленске. — Она помолчала. — А местных, из коренных и тогда уже мало оставалось. Все разъехались: кто в Можайск, кто в Москву. Передвижение народное, оно ведь не кончается.
— Вы сейчас в отпуске? — спрашивает он, пытаясь войти в доверие. Они уже идут к Семеновскому по спасо-бородинскому «перпендикуляру».
— Нет! Странно сказать: на каникулах! — легко смеется она. — Мы с мамой решили, что я должна стать врачом. Это — моя детская мечта. Вот осуществляю. А до этого несколько лет проработала медсестрой. Операционной, — добавляет она не без гордости и опять взглядывает на него снизу вверх — быстро, лучисто и с каким-то удивлением: мол, откуда вы взялись и чего это я разболталась? А он все спрашивает:
— Скажите, а вы по делу ходили в монастырь или так?
Она смеется:
— Я, как и вы, начиталась. Перечитывала «Анну Каренину». Вы спросите: отчего не «Войну и мир»? Однако «Анну Каренину». Мне захотелось понять: почему Толстой написал именно о такой любви? О любви прежде всего себя, для себя, во имя себя. Честно сказать, я не понимаю Анну Каренину. Да, да, совсем не понимаю. На самопожертвование — ну, в самом высоком смысле — она не способна. И убивает себя, правда ведь, совсем неоправданно? Жаль, что Толстой не вдохновился описать силу иной любви. Почему? Он бы смог. Конечно, смог! Он ведь был религиозный мыслитель. А мне давно хочется понять... да, да, понять Тучкову. Высота ее любви удивительна, необыкновенна! Правда ведь?