Чем дальше от Дюны и глубже в Лифляндию, тем гуще становились леса и реже постройки. Все больше попадаются низины, топкие ольшаники, кочковатые болотца с черными провалами и хилыми березками, невысокие холмики с березами и орешниками, а дальше косогоры, поросшие лиственным и хвойным лесом. И без того ухабистая дорога за ночь раскисла, колеса все время хлюпали по глубоким лужам, через которые только шагом можно перебраться. К полудню начало так парить, что даже в тени невтерпеж, а на солнцепеке и вовсе дыхание спирало. От лошадей валил пар, они тяжело тащили повозку, воюя с мухами. Курт уже давно глядел на них.
— Ты говоришь, что твое дело при закромах с овсом. Видать, не очень часто ты туда заглядываешь. В Неметчине на таких клячах не ездят.
— В Неметчине совсем другие овсы. Шелуха такая тоненькая, что и ногтем не ухватишь. Немецкий овес можно толочь и лепешки печь.
Курт снова вынужден был улыбнуться: этот «умник» знает Неметчину лучше его самого.
— Ну, коли у вас шелуха такая толстая, надо в ясли мерку побольше засыпать.
Кучер даже расстроился;
— Было бы хоть по маленькой, да каждый день. Одного сена лошади мало. Да ежели бы еще путная трава, а то таволга все больше с лесных опушек. Листья трухой рассыпаются, что же, скотине одно твердое стебелье жевать?
— Разве у вас в прошлом году тоже не уродилось?
— Уродиться-то уродилось, да ведь сколько лошадей-то в имении! За долгую зиму да весной во время сева пропасть уходит. Да мыши с крысами свою долю съедают.
— У вас, видать, этих крыс немало?
— Как во всех имениях. Где хлеб, там и крысы. А особливо ежели самого господина дома нет…
Видимо, спохватившись, что слишком разболтался, Кришьян закусил губу и крикнул на лошадей. Курт понял и не расспрашивал больше. Еще в Германии ему приходило в голову, что Холгрен не хозяйствует как следует. Очевидно, кучер знает много, но не скажет. Да ведь и как же? Господин барон приехал и может снова уехать, а управляющий останется, с ним и дальше придется жить. Еще яснее он почувствовал, как опрометчиво поступал, зря теряя там время, тогда как эстонец здесь скотину и людей морил голодом, да и ему самому присылал лишь столько, чтобы еле-еле перебиться.
Уже под вечер Кришьян придержал лошадей на просеке, небольшой, прямой, сплошь заросшей, различимой только сверху по мелким осинам и ольхе. Таинственно улыбаясь, обернулся к барину. Курт ждал, к чему все это.
— Барин, видать, уже не помнит. Здесь граница, сейчас мы будем на своей земле.
Тут Курту вспомнилось, что как раз у дороги танненгофские владения, выступающие клином, ближе всего отстоят от Дюны. Значит, там дальше уже его лес, этот самый далекий неведомый лес, по которому столько раз в Германии он блуждал в своих мечтаниях… На сердце потеплело, когда старик так сказал об этом, словно земля и ему принадлежала, будто и его доля там есть. Да, именно так и нужно, чтобы они за собственность господина держались как за нечто свое, кровное. В этом связь, могущая их объединить, в этом та самая основа…
Курт ласково обвел взглядом свой лес, который как раз здесь не был ни особенно дремучим, ни красивым. Вперемежку с осинами и березами молодой ельник, редко где увидишь ладную строевую лесину. Но шумел он совсем по-иному, чем те, через которые только что проезжали. Так захотелось слезть, пройтись пешком, поприветствовать, провести ладонью по этому серому стволу, над которым радостно трепетала густая говорливая листва.
Песчаная дорога по обрывистому косогору круто спускалась вниз. Выехали на небольшую продолговатую лесную поляну. В глубине ее по самой середине тянулся пересохший ручей, только в небольшой яме, затянутой корнями ивы, сквозь осоку еще блестела бурая, кишащая козявками вода. Кришьян придержал лошадей.
— Надо бы выпрячь. Лошади совсем взмокли и уходились, нельзя же и вовсе запалить. До имения еще полторы мили, да ведь до захода все равно будем дома. Это наших Лукстов покос. Барин, может, приляжет под липой в холодке, немало я его кости сегодня потряс по этим топям.
На поляне, залитой солнцем, пекло, точно на сковороде. Клены, ясени и белая ольха, выступая из чащобы ельника, свешивали ветви до самой травы. Одна-единственная липа с пирамидальной верхушкой, усыпанной цветом, отделилась от опушки на десяток шагов. По ту сторону трухлявого ствола — муравейник, полный красных муравьев, а по эту — густая тень. Курт блаженно растянулся на спине.
Пахло увядающим липовым цветом и подсыхающей тиной, вверху с жужжаньем кружил шершень около своего жилища в дыре выгнившего сука. Трава уже пожелтела, если провести рукой — гремит сухой чертополох и высыпаются легкие семена полевицы. Как приятно лежать на своем лугу, на своей земле под своей липой! Срастись со всем этим, слиться воедино с природой родины, видеть и слышать эти чудесные поверья, которые все оживляют и одушевляют… Да, это и есть тот самый верный путь! Он предстал в сознании Курта в виде белой аллеи с зелеными деревьями по обочине, она тянулась в гору, а в самом конце ее, на вершине, освещенной солнцем, павильон с круглой крышей, с белыми мраморными колоннами…
Курт поднял голову и прислушался. Где-то пели. Тонкий женский голос. Напевали негромко, про себя, прерываясь, даже эхо в лесу не отдавалось. Кришьян отогнал лошадей, которые, не успев просохнуть, рвались к воде, расстелил рядно, разложил на нем кой-какую снедь. Курт ел, не раздумывая и не чувствуя вкуса, охмелев от запаха лесной поляны и собственных чувств. Как противопоставление этой солнечной благодати, вспомнились годы, проведенные в Германии. Угрюмые коридоры и сумрачные аудитории университета, комнатка на чердаке, пахнущая свежей побелкой, и сводчатый погреб кабачка. Он и там часто бывал за городом, бродил по лесам и горам, но всегда равнодушный и одинокий среди шумной толпы. Пожелтевшие пергаменты, скрипучие голоса профессоров, книги, книги и книги — потеряно десять лучших лет юности…
Захотелось пить. Старый Кришьян тут же нашел выход.
— В луже так и кишит, мне даже лошадям боязно давать. А вот две сотни шагов опушка, а там и Луксты. Колодец у них глубокий, вода студеная. Я сбегаю принесу, пока лошади отойдут.
Но Курт не согласился, поднялся и направился туда сам. Лес взбирался на пригорок; на опушке в кустах Курт напугал двух дымчато-серых коров со свалявшейся шерстью. Порыжевшие от грязи овцы шныряли по кустам, отгоняя мух, на ветках там и сям остались вырванные клочья шерсти. У самой опушки, визжа, выскочил заляпанный грязью поросенок со щетиной, торчащей по острому хребту, как иголки у ежа. Нет, видно, эти Луксты не бог весть какие зажиточные хозяева.
Певунья стояла на самом краю поля — девчонка-подросток, волосы совсем белые, босоногая, вся такая заплатанная, что не разобрать, какого же цвета у нее юбка. Пела она о каком-то братце, который лелеял свою сестрицу, — Курт не понял где. Заметив вылезшего из лесу чужого человека, пастушка так перепугалась, что сразу онемела. Курт не успел рта раскрыть и сказать что-нибудь, как она уже шмыгнула в лес. Три строеньица жались друг к другу на пригорке, крыши растрепанные, местами голые решетины вылезают наружу. Женщина рубит в корыте только что нарванные на огороде пташью мяту и лебеду. Старик и долговязый подросток с такими же волосами, как у пастушки, видно, только что пришли с поля, повесили под застреху косы, прилаженные к грабелькам, и уселись перед клунькой у опрокинутого короба с миской, ложками и каравайчиком хлеба. Сами серые и невзрачные, как и их постройки.
Когда Курт подошел, оба разом вскочили, у молодого даже ложка в траву упала. Женщина перестала рубить — все трое, остолбенев от ужаса, выпучив глаза, глядели на чужого разряженного барина. Кроме животного страха, Курт ничего не мог различить в этих глазах. Будто это не их барон, а выскочивший из лесу разбойник… Ему стало не по себе, даже гнев пробудился. Хорошо, что Кришьян идет следом, тот, наверное, знает, как с ними обходиться. И верно, кучер знал — прикрикнул на них, как на лошадей: