Прямая, как по ниточке, вязовая аллея тянулась к мызе пастора, до самых дверей дома. Хлев, клеть, погреб — настоящее имение, еще краше, чем в Сосновом. У конюшни огромная свирепая собака с лаем металась на цепи. Дом, правда, одноэтажный, но под черепичной крышей, с двумя трубами и большими окнами. Дарта впервые была здесь, но безошибочным чутьем угадала двери кухни. Краснолицая приземистая кухарка разделывала кур и клала тушить в медный, накрытый крышкой котел. Дразняще пахло растопленным маслом, у Дарты набежала слюна. Кухарка встретила ее очень неприветливо. Чего не приходила вчера? По четвергам надо приходить. По пятницам и субботам преподобный отец готовит проповеди, тогда его нельзя беспокоить… Она долго ругалась, один за другим заталкивая куски курятины под крышу котла. Надо думать, и совсем прогнала бы, если бы, потревоженный шумом, сам преподобный отец не приоткрыл дверь. От растерянности не соблюдая приличия, Дарта нырнула под его руку и шмыгнула в комнату. Не успела припасть к рукаву, как пастор уже оказался за столом и с кряхтеньем усаживался в кресло. У него была короткая шея, широкое сердитое лицо, белый венец волос, обрамляющий голый череп, и такая же борода от ушей и по краям подбородка,
— Чего тебе надо? Кто такая? Откуда?
Кузнечиха была не из робких, но тут и она струхнула.
— Из сосновских, преподобный отец, с того конца.
— Чего приплелась в пятницу? В четверг не могла?
— Как не могла, отец преподобный. Да ведь в четверг я и не знала, что доведется идти.
— Ах, не знала! Когда Судный день будет, тоже не знаешь? Думаешь, райские ворота так и распахнутся, так в них и въедешь, как в стодолу?
По-латышски говорил он совсем неплохо, только изредка буркал себе под нос какое-нибудь немецкое словечко, до которого Дарте и дела не было. Но на сердце у нее было так тяжело, что все его слова точно свежую рану бередили, — Дарта почти позабыла, почему она здесь и из-за чего пришла.
— У меня лошади, преподобный отец, нету. На чем мне ехать? Мы, нетягловые, вечно пешие.
Пастор вскочил.
— Ты чего мелешь? Ты кто такая?
— Дарта, жена старого кузнеца Марциса Атауги.
Пастор словно насторожился. Потянулся было за большой книгой, но передумал, снова сел. Не сулящими добра глазами стал сверлить Дарту.
— Атауга… Дарта… Говаривали мне про некую Дарту… Читать умеешь?
— Малость умею, преподобный отец.
— И католический молитвенник у тебя есть?
— Этого никто не видывал, преподобный отец.
Пастор ударил кулаком по столу.
— Она самая и есть! Ка-то-лич-ка проклятая!
Крикнул он это точно на одержимую бесом или на ведьму. Но чем больше он разъярялся, тем больше к кузнечихе возвращалось самообладание. Задетая за живое, она гордо выпрямилась: он-то уж никак не может быть судьей ее веры. И она заявила спокойно, без малейшего страха:
— Преподобный отец, перед господом все веры равны.
— Вот, вот, вот — это ты самая и есть! У причастия не бываешь, в ересь католическую впала, заблудшая душа. Святую лютеранскую веру поносишь, угль пылающий на свою главу накликаешь.
— Я крещена в лютеранстве.
— Но ты его отринула, как и твои предки-язычники, кои старались смыть святое крещение в Даугаве. Все вы — язычники. Твой муж, этот старый кузнец, волхвует и идолам в капище поклоняется!
— Идолам он не поклоняется, преподобный отец. У него своя вера.
Пастор снова подскочил.
— Какая у вас, скотов, может быть своя вера? Разве господин барон дозволил, чтобы у вас была своя вера? Драть, драть, драть вас надобно, три шкуры с вас спускать! Вгонять ума в задние ворота, выбивать всю вашу ересь и блажь! И ты еще смеешь мне на глаза показываться, поганка!
— Я бы не показывалась, преподобный отец, да нужда приспела. Господин управляющий хочет повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.
— Да, хочет. А тебе что за дело?
— Мне-то ничего, а вот Мартыню, сыну моему, есть дело. Майя с ним почитай что сговорена.
— С кем Бриедисова Майя сговорена, судить не тебе, не твоему Мартыню, а только одному управляющему господину фон Холгрену. И он решил в воскресенье повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.
— Не делайте этого, милостивый преподобный отец! Мы, простые, грешные люди, можем заблуждаться. А ведь вы слуга господний, его волю творите. Где в писаниях Лютера сказано, что можно отнимать невесту у одного и венчать ее с другим, ежели это ее даже в гроб вгонит?
— Ты — ты меня слову господню учить будешь, чертова гнилушка! Так барин приказал.
— Потому что Лаукова его прежняя полюбовница, он и делает все, что она пожелает. Но господь этого не желает, не может господь этого желать! Не делайте этого, преподобный отец, ведь только вы и есть наша единственная надежда.
— Ты еще своего господа поносить будешь, ведьма! Вон!
Сильный тумак в плечо повернул Дарту кругом.
— Отец… преподобный отец… быть худу! Мартынь…
Второй тумак в спину вытолкнул ее в кухню. Третий — сквозь наружные двери на крыльцо. От него Дарта долетела до аллеи и даже несколько шагов пронеслась по ней. Страшно разгневанный священник, топая ногами, кричал вслед:
— В пекло тебе провалиться! И на глаза мне больше не кажись. Герда, спусти на эту ведьму собаку! Науськай!
Немного погодя Дарта и впрямь услыхала у конюшни визгливые вопли — словно девке кто кулаком под вздох поддавал: «Уззы! вз-зы! возьми! возьми ее!» Страшный рык за спиной заставил ее резко повернуться. Серая собака, оскалившись, прижав уши, вскидывая в воздух песок, с хриплым лаем неслась следом за нею. Кузнечиха не очень испугалась: такие ли страсти приходились ей на своем веку видеть! Поляки как-то к стене овина ставили на расстрел. В омуте в Глубоком озере раз тонула… Пронзительным, укрощающим взглядом глядела она на мчавшегося зверя, губы шевелились — католики ведь знают разные этакие слова…
Скачки чудовища мало-помалу замедлялись, видно, потому, что приходилось не гнаться за бегущим, а приближаться к стоящему. Да ведь и все-то мы смелы только тогда, когда надо гнаться за убегающими!.. В пяти шагах пес остановился, с разгону пропахал всеми четырьмя лапами еще немного, втянул в ноздри пыль, фыркнул, тряхнул ушами, — зубы ощерены, глаза красные, точь-в-точь как у эстонца.
— Песик ты мой, песик, ты же ведь хороший!
Ловко отковырнув кусочек хлеба, швырнула псу. Тот нагнул голову, понюхал — пахло соблазнительно. Поднял глаза, проверяя, нет ли здесь какого подвоха; Нет, ничего подозрительного не видать. Дубинки у этой нищенки нет, сама многообещающе копается в туеске, завернутом в угол передника. Лениво, словно нехотя, ухватил кусок зубами, но потом не выдержал, набежала слюна, челюсти сами собой лязгнули — сожрал, даже не разжевав. Голодные глаза вновь уставились на передник. Бока, глубоко запавшие, все ребра наперечет — голодом морит священник по скупости да чтобы злее был.
После третьего куска глаза у него стали совсем дружелюбными. Дарта нагнулась и погладила лохматый, усеянный блохами загривок. После четвертого куска пес завилял хвостом и пошел следом, глядя вверх умильными глазами и держась на расстоянии, словно послан с почетом проводить гостью. Герда у конюшни охрипла, напрасно вопя и науськивая. В конце аллеи Дарта встряхнула передником и сказала:
— Глянь, больше нету, все мы съели.
Пес еще понюхал траву, подобрал самые мелкие крошки, затем, усевшись, поглядел вслед, будто хотел сказать: приходи еще да поскорее — лучше бы даже завтра…
У развалин католической церкви Дарта обернулась и потрясла большим костлявым кулаком.
— Проклятые! Дева Мария еще воздаст вам за это.
Обратный путь был вдвое длиннее, вся прыть в ногах пропала. Еще до рощи пришлось разок присесть да потом до ельника — два. У имения застигли сумерки, перед двором Бриедисов почти полчаса пришлось отдыхать. У овина Бриедисов с чернеющей низкой застрехой маячило что-то серое, кузнечиха повернула туда. На колоде для затесывания кольев приткнулся Бриедис, съежившийся, в сумерках еще более тщедушный и невзрачный, чем днем. Он плакал. Всхлипывая, шепнул, точно боясь, чтобы не подслушали: