Некоторые страницы исписаны красивым, витиеватым почерком, иные еле можно прочесть, нацарапаны неумелой рукой, написаны неправильным языком с вычерками и кляксами. Холгрен был не бог весть каким ученым — да и к чему мучиться, разбирая по складам писания предков Брюммера, до которых ему нет никакого дела? Родословную он швырнул назад в укладку. Пусть читает молодой Брюммер, ему все это наверняка покажется весьма важным. Он взялся за те листы и свитки с зелеными и красными печатями, которые даже по внешнему виду говорили, что это бумаги, вводящие во владение имением и подтверждающие права на него.
Целый час Холгрен читал и изучал их, покамест кое-как разобрался и отделил существенное от бесполезных сведений о бракосочетаниях и крещениях. Разместил все в хронологическом порядке, затем оперся головой на руки и задумался.
Жалованная от 1396 года, выданная рижским архиепископом некоему Клаусу фон Брюммеру и утвержденная папским легатом, кажется, самая важная грамота — неоспоримый документ, дающий право на владение имением. Позднейшие только еще больше подкрепляют его. Свидетельство Вальтера фон Плеттенберга, выданное после какого-то спора между наследниками в 1530 году. Утверждение управляющего поляка Войткевича от 1567 года и санкции генерал-губернатора Клааса Тодта от 1670 года. В копии привилегии Сигизмунда Августа нет никакой ценности, хотя все лифляндские дворяне хранят их, точно какую-то святыню. Ее Холгрен поместил обратно в укладку к остальным маловажным бумагам и снова задумался.
Для Брюммера эти документы дороже, чем ларец, наполненный дукатами. Шульц лишился Лауберна только потому, что бумаги, свидетельствовавшие о его правах на владение, пропали еще в середине прошлого столетия во время нашествия Ивана Грозного и восстановить их ему не удалось. Без них и молодому Брюммеру трудно будет доказать наследственные права, и шведы на основании ими самими изданного грабительского закона смогут прибрать к рукам Танненгоф. Перед Холгреном замаячили соблазнительные картины. Разве Холодкевич точно так же не был простым управляющим и разве теперь он не арендует это имение от казны и не спит на роскошной резной кровати барона? А он, Холгрен, считает себя наполовину шведом — значит, его возможности куда больше.
Страстная алчность и в то же время страх бушевал в Холгрене. Разве он не мог бы оставить этот ларец со всеми документами бешеному кузнецу? Нет, это все же было бы ненадежно. Молодой Брюммер наверняка разнюхал бы о находке, и кузнец после хорошей порки показал бы тайник. Значит, все же лучше, что документы в его руках.
Долго думал об этом танненгофский управляющий. Наконец решился и позвал экономку. Она вошла, грузная, тяжелая, с мясистым белым лицом и наглыми глазами. Голос Холгрена сделался мягким и приторным:
— Видишь ли, Грета, какое дело… Воздух здесь сырой, плесенью воняет, как в погребе или в хлеву. Я думаю, печь надо бы затопить.
Грета, с трудом подняв заплывшие веки, с удивлением посмотрела на него.
— Еще чего, что это за новая мода? На Янов день да печь топить! У нас и дров-то нет.
— Да много и не надо. Пускай наберут каких-нибудь щепок возле постройки. Чтобы только воздух почище стал…
— Чистый воздух ему понадобился…
Она пошмыгала носом и пожала плечами, покосившись одним глазом на разложенные по столу бумаги и, видимо, что-то смекнув. Служанка затопила. Когда большая печь для выпечки хлеба наполнилась пламенем, Холгрен швырнул в нее все бумаги, подтверждающие право на владение имением, подождал, пока они превратились в пепел, и затем растолок его тонким поленцем. Лоб у него покрылся испариной, спина просто взмокла — ну, ясно, жарко станет, коли спустя две недели после Янова дня печь топится…
Отдав старосте необходимые распоряжения на завтра, танненгофский управляющий остановился поглядеть, что успели сделать сегодня каменщики. Солнце только зашло, но от леса через двор уже полз прохладный сумрак. В имении все затихло, барщинники отпущены по домам или отдыхать на сеновале, чтобы ни молодой барон, ни шведы не могли сказать, будто в Танненгофе заставляют работать от темна до темна. Немного погодя от клети подскочил с шапкой в руках Плетюган.
— Я позабыл спросить, господин управляющий, что делать с этим паршивцем, с этим Падеговым Кришем?
— Хм, а что с ним? Что он сам делает?
— Он ничего не делает, господин управляющий. Он лежит и не хочет вставать.
— Ну, тогда распорядись всыпать еще десяток.
Плетюган почесал в затылке.
— Вроде бы уж больше нельзя сегодня. Пареная черемуха… Я думаю, он вроде и впрямь не может встать.
— Ну, тогда вели запрячь — пусть бросят в телегу и отвезут к Падегам. Дня четыре на поправку хватит?
— Думаю, и трех хватит.
— Ну, коли хватит, так три.
Как только староста ушел, Холгрен заметил старую Лавизу. С каким-то узелком в руках она вылезла из низеньких дверей кухни и заковыляла через двор. В другой раз управляющий непременно остановил бы ее и проверил, что она там несет, а сейчас только сверкнул вслед белками глаз. На уме все еще тот самый мальчишка, выпоротый Криш. Ладно ли он с ним поступил? Ведь последние дни хотел все добром уладить, чтобы никто не мог пожаловаться молодому барону, а поди вот — снова не выдержал. Да и как удержишься с этими дикарями, с этими мерзавцами, каких в целом свете не сыщешь! Ангела здесь надобно, а не управителя…
Идти старой Лавизе было недалеко. За хлевом на камне, вывалившемся из подстенка, сидел, поеживаясь, старичок с редкой седой бороденкой, в одной рубахе и босиком. Лавиза положила свой узелок в крапиву и понимающе спросила:
— Крепко болит?
— Да сводит малость.
Вымолвил он это так, как будто речь шла о ком-то другом, а не о нем самом — в больных глазах промелькнуло даже подобие улыбки.
— Ну, поглядим, как тебя этот пес хватил.
Ловко завернула старику рубаху на голову. Открылся багрово-синий рубец через всю спину, а сбоку над ребрами небольшая глубокая рана. Лавиза, прощупывая рубец, потрогала и рану. Старик закряхтел.
— Ничего, ничего, коли сперва малость потерпишь, скорей заживет. У него, видно, на конце кнута узел.
— Как же без узла! Что зубом хватил. Кнут-то еще что — днем пожжет да ночью малость, а коли уснешь, так к утру почитай что здоров. Я нет-нет да и поежусь. Думаю, не прилипает ли? Нет, вроде не прилипает. А коли не прилипает, так, значит, ничего. Ой, что ты там льешь?
Лавиза накрошила горсть листьев чистотела и принялась выжимать в рану густой зеленовато-желтый сок. Старик поводил плечами, норовя уклониться.
— Жжет? Тогда ладно. Если не жжет, так и пользы не будет. А теперь еще немного на рубец.
Она взяла замешенную на сале и кленовых листьях черную мазь и старательно смазала опухоль. Старик закряхтел.
— Лавиза, голубушка, не дави ты этак.
— Потерпи, батюшка, потерпи — тебе же на пользу, Нынче ты еще легко отделался, через неделю опять будешь как огурчик. Не так, как в тот раз, когда лен замачивали.
— А в тот раз пониже пришлось, сам Плетюган отделал розгами. Ох и лапы у него, у черта.
— Ну вот, теперь заправь рубаху в штаны и собирайся домой. Криш на сеновале?
— Которому только что всыпали? Нет, бросили на телегу и домой повезли.
— Вот как? Ну, видно, совсем уходили парнишку. Падеги вон как далеко живут, не поспеть мне туда за ночь.
— Сходи уж как-нибудь; Лавиза, погляди. Погода теперь жаркая, как бы в ранах черви не завелись. А заведутся — конец. Сама ведь знаешь — как тогда у Силамикелева брата.
— Тебе ведь тоже в ту сторону?
— Оно-то так, в ту сторону, да я уж лучше тут на сеновале пересплю. Все равно ведь во сне разок застонешь, а у меня старуха хлипкая, по каждому пустяку ревет. А через ельник я с тобой могу пройти. Дальше лес только по одну сторону, светло. Назад пойдешь, уж и месяц взойдет.
Лавиза увязала свой узелок. Молча они прошли через ельник. Только когда впереди завиднелась равнина, старуха промолвила: