Курт вскочил.
— Да, это было бы слишком ужасно! Лучше не верить…
Барон некоторое время переводил дыхание, затем махнул отяжелевшей рукой.
— Присядь-ка, я еще не кончил. Видишь, мой мальчик, отсюда и к тебе кое-что пристало. Половина в тебе от покойного барона Геттлинга, половина — от Шального Якоба. Ты тоже спасения ждешь от поляков, но восхищаешься и заботой шведов о благе латышских мужиков. Так кто же ты есть и каковы твои устои? Я отчасти потому и привел тебя сюда, чтобы ты это как следует продумал. Но ты одинок, а еще отец мой говаривал, что самое главное — это все наше сословие, эта роща вокруг нас, что заставляет каждый пень пустить десять побегов. Смотри дальше — у тебя глаза молодые, может, тебе удастся там что-нибудь рассмотреть. Я-то знаю на память. Четвертым в ряду должен был быть гроб матери Шарлотты-Амалии, сестры твоего отца. Но ты знаешь, что мы не сочетались законным браком, и посему ее увезли на фамильное кладбище Брюммеров в Танненгофе. Приедешь — снеси ей мой поклон, я к ней так был привязан… А вот там есть еще одна гробница — лет восемь назад я разглядывал это дивное творение искусства с барельефами по бокам и на крышке, передающими сказание о Граале. Того, кто там покоится, я никогда не видал, даже никаких сказаний о нем не сохранилось. Хроника рода Геттлингов упоминает о нем лишь в нескольких словах, но я нашел на чердаке его собственные, писанные им в старости воспоминания. Хорошо, что в свое время их никто не читал, вряд ли он тогда лежал бы на этом почетном месте. Рыцарь Вильгельм Геттлинг не был моим дедом, жил он холостым и умер бездетным, потому Атрадзен перешел к сыну его брата, моему отцу. Наверное, это последний из рода Геттлингов, в чьих жилах текла кровь рыцаря времен крестовых походов. Казалось, в Атрадзен он завернул лишь на минуту, по дороге от воинских приключений в тот мир, где он ныне, верно, пребывает в сонме ангелов, коим вседержитель повелел носить при себе меч. Родился, вырос и выучился в университете за границей, служил в войске курфюрста Бранденбургского, воевал на стороне герцога Бургундского против Людовика Одиннадцатого и его союзников. Прибыв в Лифляндию, Вильгельм Геттлинг, хотя ему было уже под шестьдесят, и не подумал осмотреть наследственное имение, с тем чтобы по-настоящему вступить во владение им, а тут же отправился в поход Вальтера Плеттенберга против московитов. Когда славный магистр разбил царя и заключил с ним мир, и тогда еще Вильгельм Геттлинг не объявился в Атрадзене, а, подружившись с русскими, поехал в недавно отторгнутый от Ганзейского союза Новгород, в монастырский город Белый и даже в Москву, где видел и самого царя. С превеликим восторгом пишет он о просторах Московии, где целый день пути от одного села до другого, где реки шириной в мили и полны рыбой, ели такие толстые, что только пять человек могут их обхватить, мужики пекут хлеб из льняной лузги и лебеды, в каждом городе сорок церквей, а по улицам ходят медведи; бояре даже летом носят там собольи шубы, целые дни едят и пьют, спят на необструганных, но позолоченных дощатых лавках, а в углу перед иконами у них денно и нощно горит маленький светильник. До края Московии еще никто не досягал, людей ее не пересчитал, богатства недр не оценил. Дядя моего отца несказанно полюбил Московию и был глубоко убежден, что только с нею Ливонское рыцарство должно оставаться в дружбе. Московиты скинут шведов в море, отгонят поляков за Дюну и Неман, под ними и в содружестве с боярами ливонские дворяне обретут золотой век. Так писал мой предок барон Вильгельм Геттлинг.
Курт уже чувствовал утомление от этого хрипящего потока слов.
— К чему ты говоришь мне все это? Там дальше, в глубине склепа, верно, лежит еще кто-нибудь, и ты знаешь весь ход их жизни. Не рассказывай мне о них, я устал и не вижу в этом никакого проку.
— Ты еще не видишь! И ни один из вас не видит, слепо мчитесь в ту сторону, куда вас обращает, время, не вопрошая себя: а не встретите ли вы в дороге других, кто устремляется вам навстречу, расходясь с вами. Все вы одержимые, и ты тоже! Нет, об остальных я не стану рассказывать — если тебе троих мало, так и тридцатью не убедишь. А ведь я тебе сейчас ясно показал ту ось, вокруг которой вращалось прошлое ливонского рыцарства и ныне вращается судьба лифляндского дворянства.
Курт пожал плечами.
— Ничего не понимаю.
— Вот в этом-то вся и беда, что никто не понимает. И трагично и в то же время смеха достойно. Все вы ученые и к борьбе готовые, в облаках витаете и ветер ломите — точь-в-точь как в комедии Аристофана! Один видел выход — с поляками против шведов, другой — со шведами против поляков, а третий — с московитами против тех и других.
— И надобно сказать, что каждый из них был в известной мере прав.
— Правда в известной мере — уже не правда. Правда не знает никаких мер, она едина и всеобъемлюща. Эти три гроба яснее, чем вся история ливонского рыцарства, доказывают, что у нас нет никакого будущего, что нас не спасет ни Паткуль, ни черт и ни сам господь бог. Мы суть презренные, обреченные на гибель гладиаторы — для потехи и развлечения властелинам мира и цезарям.
В раздражении Курт вскочил и больше уже не садился.
— Все эти слова вздорные и к тому же напрасные. Я не хочу больше слушать.
— Мы жалкие бродяги, раздерганная, рассеянная кучка с непомерной спесью и гордыней, без власти и без настоящей возможности овладеть ею. Такие великие люди, как Готард Кеттлер и Вальтер Плеттенберг, не сумели спасти Орден от распада из-за непрерывных междоусобных распрей с епископами и борьбы с непосильным противником извне. Курляндский герцог Фердинанд — просто жалкий прихлебатель при дворе польского короля, саксонские войска разоряют его землю, грабят дворы мужиков и давят их самих, как червей. Лифляндских дворян шведы хотят лишить земли, заставить их, как своих холопов, жить в ригах и крытых лубом лачугах. Мы мечемся и в поисках спасения попадаем из огня в полымя. Всегда, всегда так было. С кем только мы ни заключали союзов, и всегда только обретали новых господ себе на шею. Мы держим в кабале своих мужиков и не видим, что сами еще большие рабы, нежели они. Холопы, у которых каждое столетие новые правители, — униженные просители, что с шапкой в руках стоят у дверей своих господ, терпеливо ожидая, когда тем вздумается встать с пуховой перины и милостиво взглянуть на нас. Нищие рыцари, да ведь мы смешнее францисканских монахов — у тех по крайней мере нет нашего вздорного гонора. И вот ныне ждем, спасения от Паткуля, от нашего соотечественника Паткуля!
— От Паткуля и от поляков. Сейчас у нас иного выхода нет.
— Иного нет, как снова лезть в польскую кабалу. Из одной кабалы да в другую — это всегда было нашим «единственным выходом». Со времен Бертольда{23}, шныряя этак, мы отощали и ослабели. Даже удивления достойно и то, что мы еще порой можем спину выпрямить. Чужие мы на этой земле и никогда не пустим здесь корней. Мы не разрастаемся, а убываем в числе, наш пень не выгоняет побегов, и наша роща все редеет. Восточно-фризские крестьяне и горожане воевали со своими помещиками, — но разве там теперь не царит всеобщее благоденствие? Разве Швеция не стала столь сильной, что уже может полонить все побережье Балтийского моря по ту и по сю сторону только потому, что там рядом с дворянством тесно, плечом к плечу стоят закаленные в борьбе крестьяне?
— Так это и есть то, о чем я говорил. Нам надобно прогнать шведов, но сохранить их мудрую политику.
— И то самое, что говорю я: что отбросить, что сохранить — порешат поляки по заведенному в их стране порядку. Никогда мы не станем такой главенствующей силой в своем краю, какую видим во Фризии и Швеции. Я приведу тебе еще один пример. С западной стороны Атрадзена есть клумба с пышными крупными цветами. Хорошо помню, что при моем отце цветы на ней росли с одной стороны белые, с другой — красные. С годами они смешались, поначалу на белых проступило по красному пятну, а красные стали светлее. И ныне, лет через семьдесят, там только один цвет, ярко-алый и сочный, нерасторжимое слияние красного и белого. Сие потому, что и те и другие были одного племени, они срослись корнями, опылились одной цветочной пыльцой и ныне уже перебрались через край клумбы, селятся; в кустах акации и добираются до стены. Но посади вместе садовые розы и конский щавель — никогда они не смешаются, вечно будут враждовать, пока одни не выживут других. И всегда без исключения бывает так, что щавель, который пригоден лишь для того, чтобы его запахивали вместе с навозом, в конце концов одолевает и вытесняет прекрасную королеву цветов. Рано или поздно и этот вонючий лапотник, латышский мужик, выживет немецкого помещика, в высокой тысячелетней культуре и благородной крови коего нет и не может быть ничего общего с дикарями низшей расы.