Мост проехали. Офицер пришпорил коня и пустил его рысью. Толмач держался рядом. «Хвастлив, как и все солдаты», — подумал он.
Офицер продолжил разговор, когда проехали второй и третий мост и пришлось еще взбираться на крутой косогор. Не выспался — видно, что борется со сном.
— Валандайся тут с ними ночи напролет, выспаться по-человечески не удается, Двое у нас уже в Риге, двое остались в корчме у Дюны, одного привезем этой ночью. Убийцы и бунтовщики — есть ли среди лифляндских баронов хоть один честный человек?
— Запороть мужика — это в нашем краю не считают за убийство.
— Ваши мужики тоже хороши — овечьи души. Сколько их приходится на одного помещика? Похватали бы колья и в одну ночь всех баронов подчистую.
— А на прошлой неделе двоих в Риге повесили за нападение на помещика.
— Это был шведский помещик, не забывай этого.
«Значит, немцев можно, а шведов нет…»
Офицер продолжал еще хвастливее:
— У нас законы и порядки строгие. Мы сами хотим жить и мужикам даем жить. Конечно, подати платить надо, как же без этого? Нашему королю нужны деньги, поэтому берут и с баронов, и с арендаторов, а они, понятно, с мужиков. Таков уж порядок, а кто его преступает, тому пощады нет, того на виселицу!
Толмач вздохнул.
— Мужика всегда можно повесить, такой ли помещик, этакий ли.
— А ты как думаешь! На строгостях мир и стоит. Если закон говорит: вешать — значит, вешай, если пороть — значит, пори. А у лифляндских помещиков никаких законов не было, они все по своей воле да на глазок. У нас другой порядок: господин один — король; если помещик не слушает — и того вешают. Пороть мужика можно, на порке все и держится, а убивать нельзя. Вот хоть этот, что из Берггофа. Теперь он у нас сидит в наручниках, отвезем мы его в Ригу, и я не дам за него и пяти грошей. Наверняка на той же неделе отрубят голову. Видишь, братец, вот она какая разница между немцами и нами. Твоим мужикам надо бы это знать.
— Они знают, господин офицер, и все хотели бы попасть под казну.
Офицер самодовольно погладил усы.
— Это хорошо, что знают. Наш король любит людей покорных и послушных. Потому-то, если помещик не может доказать свои права, имение в казну и забирают. А кто очень уж растопырится — подбери малость ноги! Вот как мы распоряжаемся.
— Вот потому-то они и бунтуют.
— А мы их на телегу да в Ригу. Обойдемся и без них, а мужики и подавно. Ну вот, скажем, ты: разве ты когда-нибудь мог ехать этак рядом с немцем, в мундире и с палашом на боку?
— Нет, никогда, господин офицер!
И он самодовольно выпрямился в седле, выпятил грудь и провел ладонью по блестящим солдатским пуговицам. Жаль, что здесь никто его не может увидеть вот таким — с палашом на боку, рядом со шведским офицером. А если бы и случился кто-нибудь, так все равно не разглядел бы. Луна зашла за тучу, лес зашумел еще сильнее, под деревьями сгустилась черная тьма. Офицер сказал:
— А ты хорошо знаешь дорогу? Смотри, как бы не заблудились. Здесь ведь такие леса да болота, что и медведь может пропасть.
— Не беспокойтесь, господин офицер, я эти места как свои пять пальцев знаю!
Пришпорил коня и поскакал вперед, смелый и гордый. Ведь он же ведет королевских драгун.
Грозная туча держалась больше над Даугавой, ее хорошо можно было разглядеть при вспышках молнии. Только одно крыло медленно-медленно надвигалось сюда. А затем вдруг хлынул ливень, сильный ветер стал хлестать косыми струями, натекло за шиворот и за голенища, промочило насквозь. Лошади начали уставать, все чаще приходилось их пришпоривать. Наверное, уже дело к утру — стало прохладно, всадников пробирала дрожь.
С крутого взгорья спустились на какую-то прогалину. С большим трудом зажгли намокший факел. Развеваемое ветром пламя на мгновение осветило небольшой лужок. Посередине его канава, полная воды, вокруг густые ели. Офицер сказал:
— Придётся переждать, пока хоть немного не поутихнет. Я что губка, вымок до самых костей.
Он отдал команду. Драгуны спешились, ощупью, чертыхаясь, привязали коней в лесу, сами пристроились на опушке под развесистыми елями. Дождь сюда почти не проникал, ветер раскачивал одни вершины, всем казалось даже, что стало тепло и уютно. Толмач намекнул было, что не худо бы разжечь огонь, но старый солдат затряс головой.
— Мы на чужой немирной земле, да к тому же нас всего десять человек — как знать, не собрались ли помещики в шайку. Четыре дня мы мотаемся, вести по этим вашим лесам разлетаются быстрее, чем эхо. Сотня мужиков нас дубинками может забить.
— Мужики не пойдут с ними заодно против вас, господин офицер, за это я ручаюсь.
— А все же поостеречься не мешает. Против дубин и кольев мне биться было бы зазорно. Ничего. Втяни только шею поглубже в воротник.
Дождь перестал, на востоке прояснилось. Постепенно вырисовывался затянутый серым туманом лужок, заросший ракитником, в разлившейся канаве струилась вода. Солдаты дремали, привалившись спинами к смолистым стволам.
Все яснее проступали среди елей на той стороне макушки кленов. Еще задолго до восхода солнца с заросшего пригорка, где сквозь деревья виднелась опушка, на луг сошли два косаря — старичок и долговязый парень, белобрысый, густо усыпанный веснушками. Встали на дороге и задумались. Толмач подобрался поближе к опушке, послушать. Старик зевал, почесывал подбородок.
— Вот черт его раздери, глаза так и слипаются, почитай что совсем не спали. Так и задремать недолго и на косу наткнуться. Раз у меня такое уж было — в позапрошлом году, когда эстонец в сенокос погнал в Ригу муку везти.
Парень недовольно бурчал.
— Говорил же я, не надо было на этот пожар бегать.
— И-их, сынок, ну что ты говоришь! Раз имение горит, надобно бежать всем, это уж так издавна заведено.
— Заведено… По мне, так сгори все это змеиное гнездо.
— Ты в уме, этакое болтаешь! Вот прослышит эстонец…
— Эстонец теперь в лесу.
— А я говорю, того и гляди вывернется, такие дела добром никогда не кончаются. Я думаю — начнем уж, а то с солнышком, может, опять погонят: езжай по кирпич. Иди ты впереди, у тебя коса лучше берет.
— Когда отобьешь как следует.
Они сбросили кафтаны на обочину дороги. Сын выбрал самую середку между канавой и опушкой и принялся косить. Отец подождал, пока тот уйдет шагов на десяток, потом поплевал на ладони. Мокрая трава ложилась тяжело и ровно. Сын был куда выше, потому размах у него был на четверть шире.
Должно быть, отец не отбил косу как надо — еле добравшись до липы, он остановился, начал шарить в кармане штанов.
— И с чего бы это, а только никак не косит. Видать, спросонку совсем носок затупил.
Но внезапно и сын остановился, перегнувшись через окосье, уставился на землю, где трава была притоптана и вмята в тину. Отец тоже поглядел туда.
— Что там у тебя? Пчелы?
— Нет, как есть следы лошадиные.
Оба так и застыли, раскрыв рты. С опушки к ним шел бравый шведский солдат — блестящие пуговицы, длинный палаш на боку. Маленькие усики лихо закручены, светлая бородка подстрижена клинышком — правда, весь промокший и измятый. Заметив, что косцы перепуганы, еще пуще выпятил грудь.
— Косите? Это что, ваш покос?
Вот чудно! Говорит правильно, только вроде бы нарочно на немецкий лад: «косите» сказал верно, а «покос» как-то по-своему.
Отец опомнился первым.
— Наш, наш собственный, барин, да разве ж мы посмеем господский луг!.. За Лукстами он с давних пор. Мой отец здесь косил, ну и мы тоже…
«Барин» хотел знать все: как дела в имении, да и в волости. Видя, что он даже не тянется к хлысту на поясе, старик разошелся. Пересказал все события прошлой ночи и все, что было связано с ними. Сам он, правда, всего сначала не видал, но зато ему рассказали те, что там были. Где старик путал, помогал сын. Всадник только слушал, время от времени вскидывая руку и подкручивая усики.
— Значит, тот — как ты сказал? — кузнец Мартынь опять вышел из лесу?