Все, что он узнал из книг, над этим думали люди, в строчки внесли, а вот о том, что приходит к нему, никто не знает.
Димка думает, что существует еще жизнь за пределами реального, не обозначенная ничем, а возникающая случайно и неопределенно.
Никто не знает, как приходит солнце в его деревню.
Далеко за согрой, на пологом скате, деревня Портнягино. Там сплошная зыбкая зелень все лето, а осенью обозначится она желтыми лоскутами колхозных полей. Над ней полощутся дожди. И утрами поднимается оттуда мокрое солнце, смаргивая длинные лучи.
За рекой Червяковская гора. Ниточка дороги по ней и березовый лес. Над ним собираются тучи и ползут на Озерки. Чернеет лес. Березки запахивают белые ноги. Громыхает гром и катится к ним.
После гроз Червяковский лес четко виден; каждая его березка с расстеленной тенью на траве. Кажется, близко, а попробуй — дойди.
Надо спуститься от деревни под гору. Пройти мимо ветел, выросших из старых кольев. Дорогу пересечет исток, затрамбованный хворостом с просочившейся грязью.
Рядом озеро с иром и ракитником. За истоком дорога к Ине раздваивается: одна на Курейку, другая к Поварне на галечные перекаты. А за Иней над омутом ивы, смородиновые кусты и тополя. От реки Червяковская гора все еще далеко, только четче дорога за ней, заросшая полосами пырея.
Вдоль Ини нижние луга, и в дальней дали Захаровой дубравы, заслоняющей от закатных лучей луга, деревня Лебеди. И в ней не лежит, — думает Димка, — никто на траве и не рисует свою улицу, как сейчас он.
Димке выбегать и смотреть не надо, какая у кого изба: под тесом у Чегодаевых с сухой березкой, у Маланиных с низкой крышей. Рядом черемуха с пыльными листьями.
Димка каждый столбик ворот помнит, даже металлическое кольцо на отполированных руками досках.
Бумага продавливается на траве, Димка пристраивает на колени дощечку, и карандаш прыгает по годовалым жилам.
На мгновение ему кажется, что это никому не интересно видеть нарисованным и сам Димка никому не интересен. Все меньше приходит к нему друзей и без особой охоты радуют своим вниманием.
И Димка сознает, что и для него самого интересней стал Журавлев, и работа его, и кони.
Ленька Ларин вчера сразу убежал, как Петьку увидел.
И учились с Журавлевым вместе. В коридоре за вешалки прятались, пальто валяли. Журавлев сильнее Димки, а Димка главнее был, выдумывал больше, и все его окружали. А сейчас… Сместилось все. Журавлев ругается на коней бесстыдно и самозабвенно. Никогда Димка так не умел.
Матерки Димка знал, а ругаться безбоязненно не мог и не понимал, что его сдерживало.
Недавно убегал в огород за крышу, где никого поблизости не было, пробовал учиться. Огляделся кругом и стал кричать вслух на всякие голоса. А силы не хватило. Той голосовой силы, как у Журавлева. Матерки у Димки худосочно звучали, а у Журавлева в полную силу. Коней вспугивали. Кони сразу подбирались…
Не голоса не хватает, — думает Димка, — а совесть у него слабая. Голос ничего… Только он, его голос, людей стесняется, их лиц. «Размазня я», — решил Димка. С сознанием своей ущербности уходил тогда с огорода. И в ругани Журавлев страха не знал, а Димке и эту черту боязни не переступить. Но еще знал Димка, что главное не в этом. Главное он горше и потаеннее чувствовал. Чувствовал, что Журавлев не думает о страхе.
Мутное небо. Ни луны, ни отсветов заката. Кони в углу огорода за крапивой. Почему-то они перестали есть. В глазах росный блеск, напряженные головы. Никакого движения нет, а рядом кто-то присутствует. Кони кожей слушают. Этот кто-то — здесь, везде, перед Димкой.
Димка такую картину «К ночи» у одного художника видел: кони и багровые всплески на чертополохе.
А Журавлев об этом не знает. Налетит верхом, вспугнет коней, накричит и угонит на луга под гору.
До прихода матери в избе нечего делать. Без огня темно, а с огнем скучно. Мать у Димки доярка, и пальцы у нее жесткие, отвердевшие. Димке хочется прижаться к ним щекой и так посидеть.
Сегодня мать идет с работы почему-то медленно, будто забыла, что Димка один.
И голос у нее незнакомый, и руку она к его голове не протянула.
— Не холодно босиком? — спрашивает она.
— Тепло.
— Днем-то тепло было. Корова пришла?
— Пришла. А она ворота сама рогом открывает.
— Огурчики-то еще не выросли? Не смотрел?
— Смотрел. Одни пуплятки.
— Пойдем поищем. Я один утром приметила, когда поливала. Под листиком.
Ворота в маленький огород тяжелые, заплетенные мелким хворостом от кур.
Огуречные грядки в темноте укрыты широкими листьями.
— Где он спрятался?… Ты только выбирай, куда наступать, пле́ти не ломай.
Мать присела на середине грядки, запустила руку в шероховатую зелень.
— Вот он какой!
Огурчик с белой мордочкой, колючий. Когда Димка подержал его в ладони, колючки исчезли.
— Давай и морковки нарвем. И луку.
Димка ходит за матерью между грядами, ступает след в след.
Мать вытирает морковь ботвой, подает Димке и не говорит ничего, а ему кажется, что ей его приласкать хочется.
— Мы огурец в избе на половинки разрежем.
— Ешь, сынок, — говорит мать, — все ешь. — И она прижимает Димку к животу. — Для нас это все растет, пока живы… Поедим. Ты спать ляжешь… А я к Авдотье Журавлевой схожу… Им, сынок, похоронку сегодня почтальонка принесла.
…Димка лежал на кровати и думал, как тепло под пальто, и руки между коленками можно спрятать, и по сторонам в темноту не смотреть. А как Петька один на лугах? Что он сейчас делает? Где там между кустами находится? И Димке захотелось делить с ним неуют, ночной холод, темень и не оставлять одного.
Ему было жалко Петьку, и он думал, что будет теперь с ним вместе пасти, что-нибудь рассказывать и тоже не бояться темноты. Он представлял Журавлева в ночи, в большой траве и не засыпал.
На другой день, чуть свет, он увидел Журавлева, когда тот шел по дороге с уздечкой. Телогрейка у Петьки была в росе, как в изморози седая. Можно на ней пальцами буквы писать. Мокрые ботинки и пугающее непохожестью Петькино лицо. Такое оно, наверно, бывает, когда про отца узна́ешь.
Петьку Димка не окликнул и не сказал тех хороших слов, которые придумал ночью. Стоял и чувствовал, что просто так смотреть и молчать — легче.
Спустившись с горы, лошади двигались тесным табуном. Поодиночке отбивались, бегло щипали на обочине траву и, заслышав напористый Петькин крик, напоминавший хлесткую боль, подбирались к дороге.
На пастбище в ракитнике, не разбредаясь, опускали головы к земле, наполненной вечером, начинали жадно и неотступно щипать траву.
Журавлев без понукания подворачивал увлекшуюся в кустарниковый прогал лошадь, некоторое время сидел верхом. Ему приятно было чувствовать под собой удобное, подогнанное седло.
На коне он был как бы в закатных полосах неба над кустами, а лошади, его колени и разреженная темь — ниже его, на земле, в другой половине, отрезанной от мерцающей синевы, в которой он плавал.
К полуночи начинала уставать спина, и он слезал с верха в темноту, разнуздывал коня и отпускал.
Сразу же привыкал к темноте, и казалось ему, что он каждую травинку различает в смутном и мягком очертании, — все сверху каз только алось на земле темным.
На небе высыпали звезды. Сосуще мерцала и таяла осиянная через все небо полоса Млечного Пути.
Журавлев подкладывал под себя потник, одергивая пониже штаны, прикрывая оголившиеся ноги над ботинками, обхватывал коленки запрятанными в длинные рукава телогрейки ладонями, некоторое время сидел и думал. На небо он не любил смотреть. Со множеством звезд в далеком мерцании, оно уносило его, манило в неуют холода от живого и понятного тепла земли.
На одну лошадь он привязывал ботало, она ходила в кустах, и оттуда раздавался мелодичный короткий звук. Ботало гнуто из медной пластины, запаяно, и поэтому звучание его не тяжелое, как в литых колокольчиках, а нежно бубнящее.