Литмир - Электронная Библиотека

Он, подойдя сзади, поцеловал склоненную, охолодавшую уже под ветерком шею.

 

Майским воскресным полднем, выйдя из самолета, Арсений Петрович разыскал в вокзале парикмахерскую, сел в кресло, обмахнул рукой вокруг бороды:

— Долой, — заранее смущаясь голого лица и посмеиваясь над этим смущением.

Оттопыривались в зеркале губы, тяжелел нос. «Хоть не смотри, честное слово», — вздыхал Арсений Петрович.

Побритый, с цветами — жених женихом — взошел он на Танино крыльцо.

Открыла Марья Дмитриевна, долго вглядывалась, не узнавая, а узнав, заплакала, потянула передник к глазам.

— Я вам телеграмму хотела дать, да не знала куда. Адреса-то не нашла.

Он молчал, напряженно выставив цветы, точно загораживался ими.

— Нету Тани-то, нету-у… — Марья Дмитриевна спрятала мокрое личико в передник. — Сердце-то слабое было… А тут простыла. В три дня, в три дня-а, батюшка…

Он положил цветы на перила, приклонился к крылечному столбу.

— Прямо сгорела…

Он почувствовал, как неприятно вспотели голые щеки и губы.

— Где ее… положили…

— На городском, вон на той горе.

Думал, никогда не поднимется на эту гору — так было жарко и так тяжело подчинялись ноги. Ходил и ходил по красным глинистым дорожкам, под свежей листвой тополей и рябин — Тани нигде не было, затерялась на этом печальном, ярко зеленеющем пространстве. И у Марьи Дмитриевны не спросил, в какие ворота, в каком углу. Негромко ударил барабан, и негромко устало вступил оркестр — Арсений Петрович испуганно оглянулся: померещилось. Но в удалении на еще не засаженном пустыре стояла черная машина, стояли, опустив головы, люди — «да, и по воскресеньям тоже», — отвернулся Арсений Петрович.

Он понял, что сегодня Таню не найдет. Сел на лавку под высокий куст боярышника. «Таня, милая Таня…» Закинул голову.

В вечереющем, но все еще жарком, бесцветном небе где-то летел самолет. Его не было видно, и молочно-белый, чуть розовеющий след будто бы сам по себе совершал виток. А рядом с ним проступал уже голубоватый, нагой, прозрачно-веселый месяц.

ТРИ ЖЕНЩИНЫ

Три женщины поддерживали жизнь этого просторного, гулкого дома. Старшая — Татьяна Захаровна — была легкой, бестелесной старушкой, морщинистой, с седыми бородавками, с седым пухом на голове, но из этих морщин, из этих седин с удивительной живостью выступали пристальные, молодые, темные глаза. У нее осталась и цепкая, пристальная память. Вдруг говорила внучке, Елене Сергеевне:

— Это мы сейчас стали череповчане. А раньше говорилось: черепане. Даже поговорка была: «Черепане — ежики, а в карманах — ножики».

— Разбойничий, значит, город был? — спрашивала Елена Сергеевна.

— Не-ет. В основном смирно жили. Скорее коварный. Ежи — удивительно коварные, мстительные существа.

— Не может быть!

— Сколько раз я тебя учила: не верь сказкам, а верь жизни. Не фантазиям, а научным данным.

— И правда коварный?

— Любили в конфуз ввести.. Впрочем, не чаще, наверное, чем в любом другом. Все поговорки — либо от самомнения, либо от сознания ущербности.

Когда-то Татьяна Захаровна была учительницей, вела ботанику и географию, хорошо говорила по-немецки, пела в благотворительных концертах (однажды она вспомнила при Елене Сергеевне, что девушкой пела в пользу русских воинов, отравленных газами в пятнадцатом году, у Елены Сергеевны колко ознобило виски от стремительного погружения в такую давность), но эти проявления личности Татьяны Захаровны прочно заслонились долгой старостью, ветерком в полах фланелевого халата, в котором летала по дому Татьяна Захаровна, стирая, подметая, готовя завтраки и обеды, настойчивым шипением слова «баушка», оно ползло и ползло от дисканта к басу, от внучки к дочери и зятю.

По вторникам Татьяна Захаровна надевала черное платье из тонкого сукна, отделанное тускло-золотистыми вологодскими кружевами, черную велюровую шляпку с темно-синей лентой и, смотря, что было за порогом — зима или лето — надевала повыбитую котиковую шубу или пальто из коричневого плюша и со смущенно потупленной головой шла на спевку в церковь Воскресения, где пела в хоре. Смущенно потуплялась Татьяна Захаровна не потому, что верила из-под полы или не всерьез, а потому, что долгие годы боялась скомпрометировать своею религиозностью зятя, строительного начальника и человека партийного, хотя он никогда, ни словом, ни взглядом не выказал Татьяне Захаровне недовольства. Зять давно умер, а смущение при сборах в церковь осталось. И Елена Сергеевна порой шутила, обнимая Татьяну Захаровну и нарочно перевирая Блока: «Бабушка пела в церковном хоре о всех ушедших в чужие края». — «Как ты на воробья походишь, милая баушка! Как я тебя люблю!»

Русская Венера - img_12.jpeg

Дочь ее, Людмила Глебовна, из хрупкой, изящной блондинки превратилась в рыхлую, болезненную женщину, в сущности, в старуху, но жизнь в соседстве с матерью позволила ей сохранить две-три капризные нотки в голосе и некоторую (неуместную, конечно) девическую избалованность в жестах и манерах. Порой она морщила дряблые губы этаким увядшим бантиком и говорила матери: «Ну пожалуйста, не корми меня этой противной овсянкой! Придумай что-нибудь съедобнее!» Вдруг, забыв о возрасте и весе, этак порхающе передвигалась по дому; напевая, округло, плавно возносила руки, но недолго — ни дыхания, ни сердечной силы уже не было. Впрочем, склонность к девическому поведению поощрялась в большей степени не соседством с матерью, а поздним замужеством.

Ей было за тридцать, когда она вышла замуж, вышла за старого холостяка, но не из законченных эгоистов и деспотов, а из стеснительных, добрых, снисходительных. Он плохо и мало знал женщин, поэтому запоздалое сюсюканье Людмилы Глебовны, ее романтические преувеличения при виде какой-нибудь лужайки во время загородной прогулки, ее восторженная, житейская непрактичность (пошла покупать себе туфли, подходящих не нашла, тогда купила в комиссионном обшарпанную китайскую ширму и долго умилялась ею, не зная, куда приспособить), ее девические улыбки, умильности вызывали если и не всегда радость, то сочувственное внимание всегда, равно как и ласковое согласие.

Муж ее был молчаливым, работящим (его домами в Череповце заставлена не одна улица, да и их родовой дом он снабдил современным комфортом), а потому очень занятым человеком и в течение семейной жизни не входил, полагаясь на Людмилу Глебовну. А ей так понравилось пребывать в затянувшемся медовом мороке, что лишь через семь лет после свадьбы она надумала рожать.

Но несправедливо выставлять Людмилу Глебовну только сюсюкающей, восторженной старой девой, удачно вышедшей замуж, — нет и нет. Она была добра, искренна, жалостлива, ее дружно любили, с долею, верно, снисходительного юмора, мальчики и девочки из старших классов, где она вела литературу. Людмила Глебовна не утеряла свежести восприятия многажды читанных книг. Скажем, судьба Лизы Калитиной каждый раз отзывалась в ней искренним изумлением и воодушевлением, а заключительные строки «Дамы с собачкой» она не могла читать без слез печального восторга. Чувствами своими, рожденными чтением, она охотно и горячо делилась с учениками, за что и была ими любима.

До замужества она подумывала о заочной аспирантуре, где занялась бы жизнью и творчеством писателей-народников, связанных с Вологодчиной. Она восхищалась их самозабвенным заступничеством за маленького человека, которому, как говаривала Людмила Глебовна, жилось на белом свете не веселее, чем на вечной каторге. Кроме того, и неказистая личная жизнь писателей-народников занимала ее чувствительное сердце. Но замужество, безоблачное семейное небо, рождение Лены отвлекли от аспирантуры, да и от горьких судеб писателей-народников. Лишь иногда Людмила Глебовна рассказывала о них, если просило общество «Знание».

Леночка стала учительницей музыки, Еленой Сергеевной, юной женщиной с насмешливыми черными глазами, живым блеском и пристальностью напоминавшими бабушкины, чуть картавящей, чуть заикающейся — скорее даже запинающейся на начальных слогах, что придавало особую, пожалуй раздражающую, выразительность ее речи. Была в Елене Сергеевне незначительная пока, произошедшая от безмятежно устроенной жизни полнота, этакая уютная домашняя полнота.

53
{"b":"833017","o":1}