Литмир - Электронная Библиотека

— Вы молодец. Я боялась, вы начнете какие-нибудь героические северные истории. Про спирт, про молчаливое мужество, как волосы по утрам к тюфяку примерзают. А вы — смешное и очень милое.

Разговорилась и она. В вычислительной группе их института одни женщины. «Одни романы и увлечения, — сказала Таня и улыбнулась. — Если бы все слезы, которые пролились в нашей группе, собрать вместе, их вполне бы хватило на ваши турбины, или как они там называются? Целая бы гидростанция на слезах работала. Представляете, от слез влюбленных женщин весь ваш Север бы осветился».

Арсений Петрович ждал, что сейчас перед ним развернется полотно, этакий свиток причудливых и печальных связей, каких-нибудь персональных дел и личных драм — о них так любят поговорить счастливые до самодовольства женщины или, напротив, круглые неудачницы. Но ошибся — она вдруг принялась рассказывать о многочисленных ухаживаниях за нею. Мужчины из этих ухаживаний все, как один, были посрамлены, ею осмеяны, сражены ее неприступностью, остроумием, язвительностью. «Нет, это был просто невозможный тип!» — смеялась Таня, и голос ее сиял каким-то счастливым, льющимся полногласием. А глаза — очки она так и не надела — победительно, напряженно щурились, в них плескалась влажная, засеребрившаяся чернь. Со смеющихся губ на маленький, смугловато-блестящий подбородок как бы перебегали, перескакивали легкие морщинки, скорее даже дрожащие легкие тени.

И Арсений Петрович улыбался. «Господи! Какие глупости болтает. А ведь была умной и насмешливой. — Но улыбался все равно с охотою. — Ну и черт с ними, с глупостями. Ведь слушаешь же. И не возмущают они тебя. И будешь слушать. Милая удивительно, и руки смуглые, сухие, узкие — печальные, что ли? Грустные? Нет. Вроде сами по себе, а все что-то перебирают, передвигают. Тревожные — вот какие! Ну и ты на глупости-то, надо сказать, горазд».

Он растрогался, взял Танину руку, хотел поцеловать.

— Нет, нет! Я не люблю. Еще чего. — Он, видимо, перебил ее, и она опять надула губы, резко отодвинула рюмку.

У ее дома, черного, просевшего пятистенника, Арсений Петрович спросил:

— Таня, а можно, я хотя бы в щеку вас поцелую?

— В другой раз. Если удастся.

Назавтра он улетал. Позвонил перед самолетом.

— Таня, а можно, я о вас думать буду?

— Что, вам там делать больше нечего?

Ох и чувствительный народ эти северяне. Ну, привет северному сиянию.

 

В самом деле думал о ней, улыбаясь в бороду, потирая грудь, непостижимо соединяя в воспоминаниях нежную смуглоту ее щек со счастливо звенящим голосом: «Это был просто невозможный тип!» Милая, какая она все-таки милая.

Прилетел в марте, позвонил:

— Таня, добрый день. Если помните, это Арсений Петрович.

— Здравствуй. — Помолчав, добавила: — Те.

— Пустое «вы» сердечным «ты» она случайно заменила… Напрасно переправили, Таня.

— Неужели стихи начали сочинять? До чего вы дожили. — Он гмыкнул, смущенный ее невежеством и чрезмерной трезвостью шутки. Впрочем, смущение быстро вытеснилось — он очень хотел ее видеть.

Встретились в сумерках — сверху, до крыш, прозрачных и синевато-льдистых; внизу — дымно-серых, теплых, согретых, видимо, сухим уже, пыльным асфальтом и весенним возбуждением толпы. Он привез с собой красной рыбы, котелок черной икры, вяленой сохатины — хотел угостить Таню.

— Пойдемте ко мне. Обещаю ужин в северном исполнении.

— Вы с ума сошли! Чтобы я пошла в гостиницу к какому-то бородатому мужику! Ни за что.

— Тогда выходите за меня замуж.

— Ага. Белых медведей поеду смешить. Какая из меня северянка! Весна, а я зябну. Что мы там делать будем? В жестокие морозы и в жестокие сроки возводить ГЭС?

— Таня, а можно вас попросить…

— Можно, можно! Что вы все время такой разрешительный? Говорите прямо и ясно, кто я вам такая, чтобы разрешать?

— Таня, только не говорите потом, в кругу своих женщин, своих сослуживцев… Что вот, мол, сваталось ко мне одно бородатое пугало, а я его наповал отшила. Будьте добры.

Она остановилась.

— Ну что ты! — сказала вдруг поникше и дрогнувше. Взяла под руку. — Пойдемте, Арсений Петрович, на остров.

На острове было светлее, чем в городе, ноги задевали о вытаявшую черную полынь, и ее слабый, сухопыльный дух провожал их, пока они ходили. Таня молчала, все шла чуть впереди, как бы по золотистым, оплывшим дымной радугой уличным огням, из-за темноты опустившимся ниже острова. Свернула к скамейке, присела, потянула его за рукав:

— Хотя бы в щеку… Вот, помню. — Щека была тепла, упруга и тоже отдавала полынным веем.

Снова отчужденно пошла чуть впереди, легко, тонко наклоняясь на ходу, кутаясь в воротник, хотя ветра не было. «Озябла совсем. Одна, все одна, привыкла зябнуть. Бежит-то как, господи!» — Арсению Петровичу так стало тревожно за нее: куда вот клонится, зачем так кутается, прячется, что с ней будет? — что он догнал, обнял за плечи, что-то утешающее, горячее, хорошее хотел сказать ей, но сказал лишь:

— Ох, Таня, Таня.

Стояли на ее крыльце, вышла хозяйка закрывать ставни. Таня познакомила их.

— Марья Дмитриевна, — поклонилась маленькая беленькая старушка. Арсений Петрович успел рассмотреть ее. — Что же вы не проходите? Самовар горячий. Угощай, Татьяна, кавалера-то.

— Не приглашают, вот и не проходит, — сказала Таня. — У товарища ужин в гостинице стынет. Пока, Арсений Петрович. Не выпрыгните на ходу из самолета.

— Ох, Таня, Таня.

 

В апреле, прилетев, не стал сразу звонить. Зашел на базар, купил у печального, с перевязанной щекой кавказца бело-розовые махровые пионы. Окунул нос в прохладно-влажные лепестки:

— Что-то пахнут слабо.

— С дороги, дорогой. Устали, отдыхают. Отдохнут — голова будет кружиться.

Думал оставить цветы у Марьи Дмитриевны, а уж потом идти к Тане. Но она сама открыла дверь. В брюках, в белой пушистой кофточке, тесной в груди, на плечах платок с лазоревыми разводами по черному полю.

Хмуро посмотрела на пионы:

— Шикуете? Князь северный. Вот теперь попробуй не впусти вас.

— Вы хвораете, Таня?

— Ремонт в нашем институте. Ну и чтоб не мешались, негласно распустили.

— А я-то думал уговорить Марью Дмитриевну не выдавать меня и оставить открытку в цветах: «От неизвестного со всею его любовью».

— Так уж и со всею…

В ее комнате, оклеенной обоями в мелких розовых бутончиках, была открыта форточка, и апрельский, пахнущий нагретыми мокрыми крышами ветерок вкусно перемешивался со свежим сигаретным дымом. Старое настенное зеркало в вишневой резной раме, комод этого же дерева и этой же работы круглый стол под белой льняной скатертью у большого, простеженного тонкими ремешками дивана.

— Садитесь на диван, складывайте руки на коленях и готовьтесь к ужасному наказанию: будем коротать время.

Заглянула Марья Дмитриевна, поклонилась-поздоровалась, увидела пионы:

— Ох ты! Богатство какое! Да перед самой пасхой — вот уж правда, Татьяна, светлое воскресенье у нас будет.

Убежала на кухню, загремела ведрами, зазвенела банками, чуть зарумянившись сухоньким, сморщенным личиком, расставила цветы в воду. Потом у себя в комнате громко скрипела дверцами шкафа, хлопала крышкой сундука со звонкими пружинами — собралась и куда-то ушла.

Таня молча ходила от букета к букету, наклонялась к ним, касаясь лепестков губами, растягивая, раскрыливая при этом концы лазоревого платка.

Вздохнула:

— Да, все-таки замечательно! — Села к нему на диван. — Ты, должно быть, думаешь, у меня кто-то есть? Никого, никого. Да и ты то ли есть, то ли нет.

— Таня, а ведь можно выйти за меня замуж.

— Глупости какие! — Придвинулась, обняла, с неожиданной силой и страстью поцеловала — пахнуло прохладными пионами. Ладони Арсения Петровича почувствовали, какая у нее гибкая, непокорно-молодая спина. — Нет, нет. Я сама…

— Ну вот. Доигрались, — говорила после, стоя у открытой форточки и куря. — Теперь что же? В самом деле за тебя замуж? Только у тебя противная пыльная борода.

52
{"b":"833017","o":1}