— Чего шарашишься, Прокопьич? — гулко откашлявшись и плюнув, спросил Сорокин.
— Надоело по двору, вот по улице захотелось.
— Закурим, что ли, на свежем воздухе?
Закурили, постояли, потоптались.
— Слушай, Прокопьич. Ты меня на неделю отпустишь?
— Далеко?
— Лицензию свояк достал. На зверя.
— А работать кто? Дядя?
— Да я свое сделаю.
— Сделаешь, отпущу.
Сорокин еще закурил.
— Может, зайдем, прихватим? — кивнул на магазин.
— Неохота. — Роман Прокопьевич слегка покраснел, в доме теперь было рассчитано все до копеечки — какая там выпивка. — Да и ни рубля с собой не взял.
— Ну подумаешь, я же зову, я угощаю.
Садилось солнце за крышу конторы, розово светились кисти на кедре, твердела потихоньку, готовилась к ночному морозцу земля, и от нее уже отдавало холодом — трудно было отказаться и еще труднее согласиться Роману Прокопьевичу, свято чтившему правило: самостоятельный мужик на дармовую выпивку не позарится.
— Пошли, — все же согласился с каким-то сладким отвращением, и если бы видела его сейчас Анисья Васильевна, он бы ей сказал: «Вот до чего ты меня довела».
Посадили огород, снова набухла, завеяла холодом черемуха. Пора было встречать Анисью Васильевну. Сообща, как умели, выскребли, вымыли дом, в день приезда велел Любочке и Ваську надеть все чистое, луж не искать и два раза повторил:
— Автобус придет, бегите за мной.
В сущности, и не работал, а торчал все время у окна, не бегут ли.
Любочки и Васька не было и не было, Роман Прокопьевич наконец вслух возмутился:
— Хоть бы раз по расписанию пришел! Не автобаза, а шарашка какая-то!
— Ты про автобус, что ли? — спросил только что вошедший Сорокин. — Да он с час уже как у чайной стоит.
Роман Прокопьевич, забыв плащ, побежал к дому. «Не дай бог, не дай бог, если что!» — только и твердил на бегу. Любочка и Васек сидели на крыльце.
— Приехала?! — распаренный, багровый, от калитки выдохнул он.
Любочка приложила палец к губам.
— Мама устала, говорит, не дорога, а каторга, просила не будить, — шепотом прочастила Любочка.
Роман Прокопьевич сел рядом с ними.
— Идите гуляйте.
Они убежали.
«Да она что! Да она что! Видеть, что ли, не хочет?! Извелся, жить не могу, а она устала. Я ей все скажу. Это что же такое! Прямо сердца нет!»
Он вскочил и неожиданно для себя начал топтать землю возле крыльца, поначалу удивляясь, что трезвый мужик белым днем может вытворять такое, а потом уж и не помнил ничего, наливаясь темным, не испытанным прежде буйством. Топтал землю и выкрикивал:
— Я без нее! А она! Я без нее! А она…
ДОЖДЬ НА РАДУНИЦУ
1
Он служил в Забайкалье, на пыльном и ветреном полигоне. Ветры так надоели ему, что он поклялся: «Отслужу — и на юг. Только на юг. На солнышко, на песочек, под вечную зелень».
Отслужил весной: в зеленовато-прозрачном воздухе отдаленно и нежно сквозили сопки, и дрожал над ними, веял малиновый багуловый дым. Прощаясь с позеленевшим, повеселевшим полигоном, признался: «Помучил ты меня, а все-таки жалко. Пока. Прощай — до свидания».
Уехал на Каспий, нанялся слесарем на нефтепромысел и беспечно, весело, трудолюбиво прожил там год. С людьми сходился легко: был не жаден, смешлив, простодушен — ничего не таил за душой, да и таить-то нечего было.
В пышном, утомительно пышном апреле вновь собрался в дорогу: «Нет, ребята, поеду. Не знаю куда, но поеду. Я теперь вечный дембиль».
Попал на Северный Урал, к геологам, и охотно согласился с кочевым житьем-бытьем. Копал канавы, уставал и сам себе объяснял, как бы заговаривал усталость: «Ничо, ничо. На то и работа, чтоб уставать».
Геологи квартировали в таежной деревеньке, у бабки Веры, и она как-то сказала ему:
— Уноровный ты, Ваня. Шутя жизнь проживешь. Никому в тягость не будешь.
Он засмеялся:
— Себе вот только малость надоел. Деться бы куда. Не знаешь?
2
Отведя сезон, при свете догорающей осени он обнаружил: опять заныла, запросилась куда-то душа и даже слушать не захотела о близких холодах, метелях и прочих зимних страстях.
У вокзальной карты Иван вспотел, измучился, ища город, в котором стоило бы пожить. «И там можно… И там… А там вообще малина, да вот нас нет. Тьфу на эту географию!» Он подскочил к справочному автомату, ткнул в беловато-желтую клавишу — судьба злорадно защелкала, захлопала металлическими ладонями: сейчас упеку этого Ивана Митюшкина в распоследнюю дыру! Но где-то она просчиталась и выбрала ему Братск — место на земле заметное.
Вагонного новоселья справить не пришлось: в его купе ехали две старушки и молчаливо-испуганная девчонка, видно, впервые разлучившаяся с домом. Не сыскалось компаньона и в других купе: все мужики, как назло, путешествовали с семьями и были погружены в беспросветные хлопоты. Верно, один от Иванова приглашения прямо-таки затрепетал и уже потянулся повеселевшим лицом к выходу, но тут на него обрушился тяжелый, горящий, гипнотический взгляд жены, и мужик сник, вяло плюхнулся на лавку. Безжизненным, тусклым голосом отказался:
— Нет, парень, спасибо. Что-то неохота, настроения нет.
Иван погоревал, погоревал, но вскоре утешился, вспомнив веселых девчонок-проводниц, удививших при посадке бойкой шоферской прибауткой:
— Милости просим! Куда надо подбросим!
Из корзины проходившего буфетчика Иван взял гостинцы — конфеты и яблоки — и немедля объявился у проводниц.
— Привет, девчата. Прибыл по вашей просьбе.
Они грызли семечки, сосредоточенно и отсутствующе уставившись друг на друга. У одной волосы были нестерпимо белые, у другой — нестерпимо рыжие; щедро чернели ресницы и веки; губы отливали перламутром; щеки плотно облепляла пудра — ни дать ни взять родные сестры, вышедшие из утробы одной парикмахерской.
Иван положил гостинцы на столик:
— Будем знакомы. Угощайтесь, девчата.
Девчонки вздрогнули, очнулись, вынырнули из дремотной пустоты.
— Спасибо, мальчата.
Они неожиданно, дружно всхохотнули — теперь вздрогнул Иван. Рыжая спросила:
— Тебя как понимать? Конфеты, яблоки… Смотри, проугощаешься.
— В женихи набиваюсь — не видно, что ли? Без пряников ни шагу.
— Ага, жених! Насмотрелись на таких. В три места алименты платишь — и опять жених!
— Ну, ты меня приговори-и-ла! Сразу жаром пробило! — Иван нахмурился, губы подобрал. — Нет уж!. Холостой я и неженатый! Хоть по паспорту, хоть по совести.
Знакомясь с девушками, он непременно сообщал эту биографическую подробность, причем с совершенной серьезностью. «Мало ли, — рассуждал он, — вдруг из знакомства что-нибудь другое получится — заранее не угадаешь. Тут без тумана надо, чтоб человек в случае чего рассчитывал. Ведь когда без тумана, сердце вольней определяется. И в знакомстве интерес появляется. Наверняка любой парень, любая девушка так думают: а вдруг? Нет уж. Тут не до смеха».
— Правда что жених. Садись. — Рыжая качнулась на лавке, но не подвинулась. — Зойк, может, все-таки глянем в паспорт?
— Обойдемся. Поверим. Раз с конфетами, значит, жених. Алиментщики так норовят — без конфет.
— Ну садись, садись, жених. — Теперь рыжая подвинулась. — Скорей угощай да невесту выбирай. Ох ты! Как складно заговорила! К чему бы это?
— Не могу, девчата. Глаза разбегаются. — Вздохнув протяжно и громко, Иван присел.
— Зойк, поможем доброму человеку? Ты его хвали, а я ругать буду. Перехвалишь — твой, я переругаю — мой. Как понимаешь?
— Давай.
Рыжая прищурилась, этак приценилась к Ивану — с одного бока, с другого, откинулась и прежним прищуром охватила Иванову внешность.
— Да-а, хорошего мало. Нос кочерыжкой, глаз какой-то мутный: то ли зеленый, то ли голубой, бровь жидкая — поросячья, ресница телячья, волос — как у чучела соломенного, уши — торчком. И вообще жердь тощая — вон слышно, как кости гремят.