Володя не забыл, через день спросил, узнала ли она бригадиров адрес. «Ты вот не чувствуешь оскорбления, а меня как помоями окатили», — звонко сказал Володя. Женя поняла, что он пойдет, устроит дяде Коле скандал, а тот слова тоже искать не будет, да и на руку скор. Конечно, дядя Коля не святой, но и без строгости тоже нельзя, особенно если одно бабье вокруг, да и вообще, невелика барыня, если цыкнули на нее, приструнили, и ведь — по правде-то — никакой обиды на дядю Колю нет, а выйдет и смех и грех, будто теперь уже, замужем, она и огрызаться разучилась.
Женя отпросилась среди смены и прилетела к Володе в карьер, в его избушку.
— Ой, Володенька. Прибежала, чтоб ты зря не ходил. Мир у нас с дядей Колей. Полный.
— Как это? — строго и недоверчиво нахмурился Володя.
— Пришел сегодня. Тихий, тихий. Какая-то добрая шлея попала. Не сердись, говорит, девка, на меня. Ни в прошедшем, ни в будущем. Раскаиваюсь, говорит, и не буду больше себе душу травить, и вам не буду.
— Х-м, интересно. Нарвался, видимо, на кого-нибудь. Ну, и зубы-то поломал.
— Не знаю, Володенька.
— Ух ты запалилась-то как? Зачем же бегом-то было! Вот садись на этот самосвал, до сворота доедешь.
Она чмокнула его в худую костистую скулу и побежала к машине.
В поселке не было еще бани, и по субботам каждый приспосабливался как мог: кто шел к знакомым, жившим в своих домах, кто компанией оборудовал общежитскую кухню для банного дня, кто мылся прямо в комнатах. В комнате мылись и Кучумовы.
Володя отгораживал угол с печкой клеенчатой занавеской, ставил на плиту бачки с водой, кастрюльки, ведра, заносил из коридора цинковую ванну, на табуретках уже синели зеленоватой белизны тазы и — Светик, живо-два, лезь! — командовала Женя. В легоньком сарафане, в белой косынке, надвинутой на брови, в галошах на босу ногу подхватывала Светку под мышки, опускала в ванну.
— Только чур, не плескаться. На полу море будет. Та-ак. Давай голову, поворачивайся, поворачивайся. Ох ты худышечка моя, воробышек сладенький.
Пока Володя потихоньку, ведрами выносил грязную воду, Женя подтирала полы и на кровати расчесывала Светку. Розовенько блестели у нее нос и выпуклый упрямый лбишко. Женя, распаленная, с припотевшей верхней губой и переносицей, завязывала Светке косички рогулькой на затылке, приговаривая:
— Светик спать сейчас будет, косточки-молосточки чистенькие, новенькие. Расти быстро будут.
Володя между тем мылил голову. Женя спохватывалась:
— Володенька, Володенька! Ромашку не забудь. Уж тогда твои золотые так заблестят, так засветятся.
Потом она терла ему спину и, забывшись, приговаривала:
— Ох ты, худоба моя, худоба. Воробышек ты мой…
Он дернулся, чуть не упал:
— Евгения, не болтай чепуху. — Смахнул с глаз пену, оттолкнул ее руки. — Этими глупостями ты меня унижаешь.
— Ну, не буду, не буду…
Тем не менее он долго еще фыркал и, когда Женя выглядывала из-за занавески и просила: «А меня? Вовик, забыл, да?» — отвертывался.
— Ну уж, Вовик, не сердись.
Он что-то бормотал недовольно, но шел, брал мочалку и не столько ею, сколько костяшками пальцев, тер розовую, сильную, упругую Женину спину.
Позже она опять забывалась и выдыхала в темноту:
— Ох ты, воробышек мой…
По воскресеньям они гуляли. Сборы на прогулку Женя превращала в какое-то тревожное, суетливо-паническое действо. «Ой, Володенька, не этот, не этот шарф: тот, что я тебе к Новому году дарила. Светик, сейчас же встань, я тебе для чего брючки гладила!» — металась она между ними, что-то искала в сундуке, в чемодане, доставала, встряхивала, поправляла воротнички, обдергивала, потом так же суматошно собиралась сама.
Но по улице шла чинно, только щеки не могли остыть после сборов. Светка бежала припрыгивая, впереди, а они шли за ней — рука об руку, неспешно переговариваясь. Женя иногда говорила:
— Жалко, что ты не куришь. Закурил бы сейчас…
— Еще чего не хватало!
— Да нет, я так просто.
Летом же ходили на берег или в лес. Однажды в августе пошли за грибами. По тропам, по заросшим дорогам ходили целый день, под конец уже не замирая над россыпями тугих коричневых лиственничных маслят — так их было много.
Возвращались домой. Вдруг Володя остановился, вывернул плечи из-под лямок горбовика и свалил его у горелого пня.
— Ну их к черту! Эти грибы, эти маринады, эти жарехи. Не могу. — И сам сел рядом с пнем.
И Светка уселась, брякнулась прямо на тропу:
— Я тоже никуда не пойду. Устала, реветь охота. — Она в самом деле захныкала.
Женя, тоже запаленная, красная, стояла между ними, не зная, что делать.
— Володенька. Передохнем да пойдем потихоньку.
— Ну его к черту! Не понесу. Не смогу.
И Светка тихонько все хныкала.
— Ах, чтоб вас! — Женя вроде ногой даже топнула. Подошла, взяла Володин горбовик, забросила на плечо, подхватила Светку и так — в охапке — понесла.
Дома впервые долго и тяжело молчала. Володя не поднимал глаз, и Светка задумалась рядом, подперев щеку кулачком. Но вот Женя умылась, попила чаю, повздыхала и подошла к ним. Присела, обняла их за головы, прижала к груди.
— О-е-ей! Миленькие вы мои. Как жить-то будем?
Володя сказал своим непреклонно ясным голосом, не вырываясь, однако, из Жениной руки:
— Ну, зачем вот так! Неужели трудно было…
Женя крепче прижала его голову:
— Молчи, Володенька… Ничего, ребята. Направимся. Проживем. Где наша не пропадала…
БИРЮЗОВЫЕ, ЗОЛОТЫ КОЛЕЧИКИ
Ремонтировали старинный особняк в центре города. Жильцов не выселяли, и они все как бы влились в строительную бригаду, добровольно превратившись в подсобных рабочих: вытаскивали мусор, передвигали гардеробы-буфеты, подкрашивали, подколачивали, с искательной готовностью бегали в магазин: «Уж вы, ребята, только побыстрее. Устали в этом кавардаке жить».
В одной из комнат, с лепными карнизами и зеленовато-желтым изразцовым выступом бывшей печи, плотник Федор Крылов вскрыл пол и копал траншею, очищая внутреннюю стенку фундамента. Вокруг Федора, вернее, вокруг его головы, ходила по оставленным половицам хозяйка комнаты, толстая маленькая старуха с удивительно морщинистым лицом. Морщины располагались не с обычной поперечностью — от глаз и крыльев носа к мелкой ряби на скулах, — но вдоль лица: как будто старуха попала однажды под необыкновенный дождь, и струи проточили эти желобки, а верхнюю губу, изрезав, собрали в потемневшую запылившуюся теперь гармошечку.
Старуха топталась в комнате вроде бы без дела, просто время проводила — Федору она ничем помочь не могла, — но уж так пристально заглядывала она в подполье, так внимательно провожала чуть ли не каждый взмах лопаты маленькими круглыми глазками со студенисто-белесыми наплывами на зрачках, что ясно было: старуха торчит тут неспроста.
Федор разогнулся, подтянулся на половицах, сел — ладный, плотный, с чубчиком над крепким костистым лбом, хрящеватый небольшой нос в окалине веснушек.
— Петровна, ты чего тут высматриваешь? Принесла бы попить лучше.
— Часто, Феденька, отдыхаешь. Ведро воды тебе вытаскала. — Старухе, видно, не хотелось уходить из комнаты. — Так посиди.
— А ты сама залезь, покопай — в горле как наждаком прошлись. — Он чихнул. — Едкая пыль, старинная. Лет сто ей, наверно.
— Не меньше, Феденька, не меньше. Ну, тогда подожди меня, я быстро. Сюда ведро-то принесу. — Старуха проворно, чуть не бегом, вернулась из кухни с ведром, с кружкой. — Вот, Феденька. Пей на здоровье.
— Не помнишь, Петровна, сколько в ведре воды спирту содержится? Может, ты мне его в чистом виде?
— Ни стыда у вас, ни совести. С утра вымогаете. Да за такие мучения вы нам каждый день подносить должны. Хуже квартирантов живем — все вам угодить не можем.
— А мы — вам, — Федор спрыгнул, взялся за лопату.
Старуха опять зорко склонилась над ним. Вот лопата, как бы взбрызнув, ударилась о железо, заскрежетала по нему — Федор подвел лопату поглубже, поддел что-то, нажал на черенок посильнее. С глухим, пружинным дребезгом надломилось что-то, и тотчас послышался легкий, сыпучий звон. Федор потянул лопату на себя — увидел на ее ладони какие-то пыльные кольца, колечки, обрывок тонкой цепи — на такой, примерно, он держал своего Шарика.