Литмир - Электронная Библиотека

— Бабушка приморится, сядем мы с ней на обочину, кваску попьем или воды, хлеба с луком, с яйцом крутым пожуем и — сидим-посиживаем. Поля, луга, леса — звоном, медом, голосами какими-то далекими накатывают. Я не своя прямо делалась. Вскочу, и будто кто за мной гонится. Мчусь к поляне, обсевку какому-нибудь. Цветы рву, визжу от радости, и все время охота мне то ли кувыркаться, то ли валяться, то ли лётом каким-то по траве, по волнам эти прошмурнуться.

Дальше идем. Смотрим, как народ живет, работает. Сами где пособим — в поле ли, в огороде. И што удивительно: ни одного плохого человека не встретили. Может, маленькая была, не замечала еще плохого-то? Угостят, переночевать пустят, в дорогу добрым словом проводят. Может, и счас так? Давно не ходила. Но про себя когда думаю: а зачем русскому человеку меняться? Нарастопку жили, и ничего — добра не убывало. И счас, посмотришь, тоже душу-то не жалеют. А? Так оно или нет?

С Веркой Марья Еремеевна нянчилась, не бросая работы. И участок, который убирала, был рядом, да и магазин, который сторожила — неподалеку. Отдежурив, быстро расшоркивала тротуары и бежала домой «еще на одну ударну вахту заступать», отпускала Зину на работу.

Верка спала под репродуктором — при Зине он молчал, при Марье Еремеевне орал во все горло — она боялась задремать: не дай бог в это время Верка расшибется или чего проглотит. «Да мало ли кака холера может приключиться». Верка привыкла к неумолкающему дребезжащему голосу радио и, когда заговорила, сама напоминала Марье Еремеевне: «Баба, радиво», — и тянулась в сторону черной коробки.

Марья Еремеевна руками всплескивала, смеялась:

— Так меня, Верка, так. Баба у тебя радиво, чистое радиво. Круглые сутки без передышку мельтешу, и никто меня не остановит. Там хоть новости передают. А у меня, Верка, никаких новостей. Да и откуда у старых людей новости могут быть? День да ночь… Давай-ка я тебя кашей лучше покормлю. Посидим послушаем, кашу-то и скушаем.

Однажды Марья Еремеевна услышала, что некий пожилой англичанин отправился пешком вокруг света. Поступок его так взволновал Марью Еремеевну, что она несколько дней не могла успокоиться:

— Ведь старик уже, считай, ровесник мой, и на тебе, зашагал. Вот што ему не сиделось? Скушно, говорит, стало? Мне давно скушно, дак все равно сижу. Мхом уже обросла. Труды да грехи тяжкие, — Марья Еремеевна в упор смотрела на Зину, — не пускают. Не-ет, я знаю, почему он пошел. Он настоящий странник, хотя, может, до этого похода и носу из дома не высовывал. Деньги копил, с духом собирался — это дело долгое, с духом-то собраться. Может, помрет по дороге, дак с чистой совестью: о чем мечтал-думал, с тем и в могилу лег. Эх, мне бы по земле походить. Вот уж насмотрелась бы!

Старик англичанин, пешком пересекавший пустыни и океаны, видимо, долго занимал воображение Марьи Еремеевны, и существование его материализовалось наконец в несколько странное и неожиданное для Зины предложение:

— Зинка, а ты-то в нашей дыре чего потеряла? Давай поезжай куда-нибудь. Хоть ты посмотри белый свет. Вон к Аграфене езжай, на Сахалин. А лучше на чистое место, без родни, одна-одинешенька, так-то сладко в свой интерес пожить!

— Прямо сейчас, что ли? Или до завтра погодить? Нашла одну-одинешеньку — ну, как язык у тебя повернулся? А ты, а Верка?

— А я с Веркой здесь посижу. Ей три года скоро. Очередь в ясли подходит. Пока тяну-могу, пользуйся, Зинка. Што ты тут высидишь? Пенсию? В нашей ремстройконторе одно старичье. Неужели тебе с ними не надоело? Не жалела бы, так не отпустила. — Марья Еремеевна понизила голос, оглянулась на Верку с быстрой слезой. — Может, отца ей там найдешь. Устроишься по-человечески. Здесь-то ты кого дождешься? Стариковское у нас место, стоячее. Ни стройки путной, ни другого заделья на будущее. Поезжай!

— Никуда не поеду! Разложила все, рассчитала и даже мужа высмотрела. Обойдусь. Никаких чистых мест и никаких мужей мне не надо!

— Дура ты. Это в двадцать два кажется, что ничего не надо, и все равно все будет. Годы-то как маятник. Тик-так, тик-так, смотришь, и судьбу уже не переделаешь. Ну да черт с ним, мужем. Просто так поезжай. На людей посмотри, себя покажи.

— Легко сказать — поезжай. Страшно же: никого не знаю, меня никто не знает. Об Верке с ума сойду.

— Не сойдешь. Не в детдоме оставляешь.

Не сразу, но Зина привыкла к мысли, что куда-то поедет, где ее не ждут и вообще даже не знают, что живет на свете такая Зина Чепрасова, мать-одиночка, лучший маляр в Свийской ремстройконторе. Эти главные, как считала Зина, свои приметы она часто повторяла про себя с хмурою улыбкой, словно представлялась кому-то, с кем-то знакомилась, предупреждая усмешливой прямотой возможное любопытство к своей судьбе. Далекий край, где она собиралась жить, был в видениях лесистым, тихим, с чистыми густыми лугами по берегам прозрачных, неторопливых рек. Зина видела и вечерние зори, золотисто-мягкие, с розоватым дымком у воды, и себя на белом речном камне в медленно-сизых сумерках. Видела кого-то рядом, но не с тою грубой очевидностью, как мать: «Верке отца найдешь, себе мужа», — а тоже в нежной сумеречной дымке наконец-то найденного, желанного, единственного.

Только где этот край? Марья Еремеевна, наслушавшись радио, каждый день меняла географические привязанности: Джезказган — «тепло, конечно, там, фруктов много. Но, поди, по-русски и не говорят. Будешь как глухонемая»; Синегорье на Колыме — «интересное место, но уж больно далеко. В случае чего и не дотянешься». Где же, где этот край?

Как раз заговорили о БАМе. Зина послушала, послушала, и дрогнуло сердце: вот уж действительно чистое место. Речки, да горы, да звери — небывалое, одним словом, место. И у Марьи Еремеевны БАМ вызвал устойчивое изумление.

— Ты посмотри, што делается! По два раза на дню погоду с этого БАМа передают. Шестьдесят лет живу, никто не заикнулся — дождь в нашем Свийске или солнышко. Дела никому нет. А тут, пожалуйста: што в Москве, што на БАМе: и давление, и градусы, и в ближайшие сутки. Поезжай туда. Я вроде как весточку каждый день от тебя получать буду. Сегодня на мою Зинуху дождь сыплет, в плащишке, значит, побежала на работу, косынку эту целлофановую повязала. Считай, видеть тебя каждый день буду. Давай собирайся.

Зина собралась и поехала.

3

Прилетела в Казачинск, старый таежный центр. Узнала, что до Магистрального, бамовского поселка, еще двенадцать верст. Автобусы туда не ходят. Можно на попутке добраться до паромной переправы, а «там не заблудишься, там рукой подать».

Прошла тесными, раскисшими после недавнего дождя проулками к деревянному горбатому мосту через протоку, постояла на нем, привалилась к перилине — сейчас в Свийской ремстройконторе бригадир дядя Коля кричит, наверное, тоненьким голосом: «Перекур, товарки!» — подделываясь под голос своей жены, работавшей в их же бригаде.

Зина огляделась: на берегах протоки редко стояли вербы, одинаково выгнув над водой зеленовато-белые грустные шеи; гусиная травка, клейменная коровьими копытами, весело подкатывала к самым заборам, к темным, каким-то чугунно-мордастым домам. «Вот он, дальний край, — думала Зина. — Ни лугов пока, ни прозрачной речки, ни белого камня над ней. Пока летела, все дома была. А теперь уж точно: одна-одинешенька. Ну, ни одной знакомой души! Это как же я теперь буду?»

Под мостом, в густой мшистой ряске, испуганно и торопливо завтракал селезень-чирок, сдуру залетевший или заплывший в центр села. Сам не свой. «Как ворованное ест, с оглядкой. Тоже, поди, не знает теперь, где кого искать».

Вышла за околицу, обозначенную полуразобранной жердевой изгородью, увидела дорогу, пролегшую меж болот, озер, островков, матерых, влажно-угрюмых ельников, — дикая, темная синь их могла проглотить не одного царевича на сером волке, по крайней мере, тыщу с Зиной в придачу. Она поежилась, поойкала про себя и пошла.

Вскоре догнал ее грузовик.

На галечной узкой косе, почти под окнами леспромхозовского поселка Ключи, ждали парома люди, машины и две лайки, рыжая и белая, с терпеливым достоинством сидевшие чуть на отшибе. То ли встречали хозяина, то ли добирались к нему.

32
{"b":"833017","o":1}