— Значит, я для тебя давным-давно погибла. У меня вот совершенно нет настроения выслушивать твою скукотищу.
— Вот, пожалуйста. Ты очень легко поддаешься отрицательным эмоциям и, следовательно, много душевных сил тратишь впустую.
— А знаешь, так приятно иногда поскучать. За окном дождь, деревья затихли, серо все, безысходно… Даже всплакнуть хочется.
— Понимаю и не понимаю. Понимаю, что так может быть. И не понимаю, потому что и в дождь легко найти занятие.
— Ну и черт с тобой, не понимай!
Он никогда не обижался, он только недоумевал:
— Зачем ты раздражаешься? Время, потраченное на раздражение, ты могла бы потратить на что-либо полезное и приятное.
— Хочу, хочу раздражаться! Мне нравится раздражаться! Я люблю раздражаться!
— Раздражайся на здоровье.
Месяца за два до распределения он пришел свататься:
— Ирка, пора регистрироваться. А то упекут в разные стороны. Распределимся, я поеду вперед, все там подготовлю — и живи не тужи.
— Романов, я не хочу замуж. Я понимаю, что теряю лучшего жениха, но не хо-чу. Хочу одна пожить, без папы, без мамы и тем более без мужа. Вот поскитаюсь, помыкаюсь — тогда посмотрим.
Он помолчал, недоуменно поднял брови:
— Почему теряешь? Я подожду. Мыкайся, скитайся — я подожду. Только ты уж, пожалуйста, больше ни за кого не выходи.
— Может, вообще не выйду. Так что не волнуйся раньше времени.
«И ведь дождался, никуда не денешься!» Ирина Алексеевна отодвинулась от окна. Она устала, не знала, куда деться, и надеялась отвлечься, поротозейничать на вагонную жизнь, но коридор почти опустел: ни ребятишек, ни проводниц, ни буфетчиков — лишь через окно от нее курили двое бородатых парней в выгоревших, блекло-зеленых энцефалитках. Вчера, когда Ирина Алексеевна только освоилась в вагоне, они пытались разговорить ее.
— Девушка, хотите скрасить свои будни? А заодно и наши? Познакомьтесь с нами, пожалуйста. Мы едем четвертые сутки и до смерти надоели друг другу. То ли сезон тяжелый был, нервы до предела дошли, то ли душа соскучилась по простору, среди камней-то, но увидишь деревеньку на бугре и, прямо как школьник восторженный, смахнешь, понимаете, набежавшую. С вами не бывает такого? Ведь все это по сто раз видено — не прошибало. А тут удержу нет. Давайте поговорим об этом…
Вмешался второй парень:
— Подожди, Саня. В каждом человеке ограничитель стоит, вроде как в машине. Ходит, ходит по родной земле, ничего не понимает и не видит — ограничитель на сердце стоит. А когда сапог пар этак пять собьет, ограничитель — долой. И напрямик все эти перелески в сердце влетают.
— Витя, я хочу объяснить девушке главное. Невозможно полюбить другую землю. Сердце-то у меня занято! Оно не безразмерное. Одна родина, одна мать, одна женщина, которую выберу. Понимаете, не могу я их теснить и кого-то еще туда пускать… Девушка, пойдемте с нами в ресторан? И поднимем бокалы за занятые сердца?
Она ответила дрожаще-сдавленным голосом:
— Прекрасный тост предлагаете, мальчики. Спасибо. Но настроение у меня… И вам испорчу.
Они увидели слезы, торопливо, испуганно извинились, поклонились; даже после ресторана, расположенные петь, плясать, навязываться в собеседники, прошли мимо чуть ли не на цыпочках, приложив пальцы к губам.
«Сейчас бы с ними поговорить, да ведь сама не подойдешь». Ирина Алексеевна прислушалась к их разговору, излишне оживленному и сбивчивому.
Она слабо улыбнулась: «Философы. Намолчались, поди, в своих маршрутах — головы распухли от всяких соображений и идей. Век не переслушать. Ну, да ладно. Сейчас другого философа увижу». Она прошла в купе за сумкой, поезд подходил к боготольскому перрону.
10
Андрей Романов уже ждал, точно рассчитав, где остановится ее вагон. Ирина Алексеевна тихонько двигалась за толпой к тамбуру и смотрела в окно на Андрея. Он не изменился: подобран, плечи развернуты, спокойно-правильное, солидное лицо, доброжелательны и прямодушны большие воловьи глаза. Почему-то пришел без шапки, и густой каштановый бобрик странным образом согласовывался с шалевым воротником дубленки, придавал некую завершенность его спортивной фигуре.
— Ирка, с приездом! — Он подхватил ее с подножки, осторожно покружил и осторожно поставил. — Поцелуемся? — Она отвела платок со щеки.
— А без спросу не мог?
— Учту, учту. Исправлюсь… Как ехала?
— Романов, раз я перед тобой, значит, ехала прекрасно.
— Язвишь, а я несколько не в себе. Все-таки не каждый день видимся.
— Уж это точно. Ты на вокзале, что ли, живешь?
— Почему?
— Стоим и стоим. Вот я и подумала, что где-то близко. Случайно, не в зале ожидания?
— Сейчас багаж возьмем — ив карету.
— Какой багаж?! — Ирина Алексеевна приподняла сумку. — Я же бесприданница, Романов.
Он чуть округлил воловьи глаза — дружелюбие в них осталось, но примешивалась к нему доля холодной пристальности — что-то раньше Ирина Алексеевна ее не замечала.
— Подожди, Ирка. Ты всерьез приехала? Или, так сказать, на пикник к старому товарищу?
— Романов! Какие ужасные слова. Разве тебе мало, что приехала я? Между прочим, я и не уволилась — ведь мы давно не виделись. Вдруг ты спился, стал картежником? Зачем мне такой жених?
— Увольняться вместе поедем, — Андрей взял ее под руку. — Учти, Ирка. Я тебя отсюда не отпущу. Как пес буду сторожить, чтоб не передумала и не сбежала. На тридцать три засова и запора буду закрывать.
— Не успела приехать и уже должна сбежать. Господи. Дай хоть передохнуть.
Он покрепче сжал ее локоть, замедлил шаг:
— Чтоб все было ясно, Ирка. Я тебя ждал, по-настоящему. Больше мне никто не нужен. То есть чувство мое — ясное и надежное, не умею я об этом говорить.
— Романов, может, не чувство, а упрямство? Доводишь начатое дело до конца? Во что бы то ни стало. Может, я тебе нужна в качестве некоего диплома, подтверждающего очередное твое достижение?
— Не упрямство, Ирка, а постоянство. Мне никто не нужен, кроме тебя.
— Ну, хорошо. Вот она — я. И, пожалуй, хватит об этом.
Андрей жил в казенном пятистеннике, выкрашенном темной охрой, — занимал в нем половину. Ирину Алексеевну неприятно удивило сходство этого дома с ее жильем в Аргутине. «Ехала, ехала и вроде никуда не приехала».
И крыльцо в три ступенечки, и щелястые сени тоже напоминали ей Аргутино.
Потом он показывал ей квартиру, чистую, аккуратную, несколько темноватую из-за узких, с частыми переплетами, окон. Было много мебели, старой, прочной, хорошо ухоженной: диваны, диванчики, дубовые стулья, обтянутые свежим темно-синим вельветом; дубовый буфет, дубовый платяной шкаф, недавно покрытые лаком и холодно мерцающие. Но, странное дело, мебель эта не заполняла, не подавляла, в сущности, малое пространство комнат, а лишь усугубляла их пустоту, своим громоздким присутствием нагоняла какое-то уныние. Ирина Алексеевна сначала не могла понять, почему ей так неуютно и уныло, но, осмотревшись, поняла: все эти дубовые старые вещи стояли строго возле стен, никак не соединяясь и не сообщаясь друг с другом — сказывалась и здесь геометрически ясная натура Андрея. А он, довольно посмеиваясь, рассказывал:
— Больница новую добыла, рижскую, а эту стали списывать. Насколько я понимаю, в старой мебели сейчас главный шик и главный смысл. Нравится?
— Молодец. — Ирина Алексеевна вздохнула. — Ну, расскажи что-нибудь. Как жил, что поделывал?
Рядом с дверью в кухню была еще дверь — Ирина Алексеевна думала, что за ней какой-нибудь чулан, но, оказалось, там — полностью оборудованный зубоврачебный кабинет. Тесный, крохотный, занявший действительно бывшую кладовку.
— Тоже из списанного, из разных развалин собрал. По вечерам, в выходные делать нечего — я охотно практикую. Не могу не похвалиться, Ирка: местные жители души во мне не чают. Я же безотказно принимаю: ночью, утром, в праздник. Друг и спаситель. Конечно, теперь, с тобой, я все это не то чтобы прикрою, но ограничу.