Литмир - Электронная Библиотека

Татьяна думала: «Господи! За что я его мучаю? Зачем я согласилась — ведь знала, знала: не смогу, не забуду, а он мне руки целует, Вовку от него теперь не оторвать, жалко мне его, стыдно, что любить не могу. И не скажешь — уж совсем без сердца быть, привыкать стала. А он же видит, чувствует, ему половинок не надо, ему все сердце, всю душу надо. Да и отдала бы! Но не могу, сил таких нет! Вон он как в глаза заглядывает, как спрашивает: «О чем думаешь?» Отвечать не надо, знает. Знает, да не все», — и Татьяна с тоскливым, жарким стыдом сознавала, что никогда в ней больше не вспыхнут те смешные, глупые, только для беспамятных минут слова, которые все достались Сашке, никогда она не сможет быть такой беспричинно счастливой, озорной, какой была при Сашке, не сможет так петь, плясать, хохотать, дурачиться, как это бывало с ней при Сашке. Потому что все это неповторимо. И стыдно, невыносимо стыдно даже подумать, что может забыться и вдруг засмеяться или запеть как прежде. «Вот ведь как жизнь с нами обходится! Нет, чтобы ему с девчонкой какой-нибудь повстречаться — уж как бы она любила такого! Все, все бы у него было, все бы сначала испытал, как положено человеку. А тут я на дороге, нет, чтобы отвернуть мне, стороной обойти — поддалась, отняла у парня самую сладкую пору. А с Вовкой-то, с Вовкой что будет, если я не вытерплю?! Хоть не думай совсем. Может, и не надо думать? Бывают же дни, да что там дни — недели, я совсем успокаиваюсь, и рада своей жизни, и Ивану рада. Совсем, совсем спокойная душа бывает. Если б не знала, как ее в один миг скручивает, может, и остановиться бы на этом покое… Нет, нет! Нет! Потом-то как страшно, как совестно! Будто не человек я, а дворняга захудалая: нашла теплый угол, хозяина доброго и разнежилась — лапки кверху! Ведь память-то для дела дана, не просто так! Кто же, кто же его-то помнить будет?!»

На родительский день угадал последний майский холод, с ветром и мелким ледяным дождем. До кладбища Татьяна добралась совершенно продрогшею и съежившейся, но, глянув на Сашкину карточку, коротко вскрикнула, и разом согрела ее быстрая, тяжелая волна суеверного ужаса: Сашка больше не улыбался, а смотрел как-то мутно и жалко. «Из-за меня, из-за меня! Бросила, забыла! Сашка, не надо, не буду!» Она упала на мокрую, грязную, еще желтую траву, обняла, обхватила могильный холм, не зная, как искупить, вернуть силу забытой клятве.

Потом она опомнилась, поняла: Сашка не изменился, просто дождевые потоки на портретном стекле так исказили, затуманили его лицо, но не могла уже вовсе заглушить суеверного страха и горячечного, бесповоротного раскаяния. «Сашка, Сашка! Я все помню, я буду помнить! Не думай, это не трудно — я поняла. Вон вокруг сколько людей помнят, плачут, ни дождя, ни холода не видят. И я так буду!»

12

Иван знал, что Татьяна собирается на кладбище, потому что увидел на шкафу букет бумажных бело-розовых цветов, хотя сама она ничего не сказала. Он работал в третью смену и утром, возвращаясь из котлована, все поглядывал на низкое свинцово-белесое небо: «Как она поедет? Простынет, как пить дать. Но не остановишь же — такой день». Он вспомнил неожиданно поговорку, услышанную в детстве то ли от матери, то ли от бабки: «Дождь на радуницу — не обрадуешься». И увертываясь от хлесткого ветра, согласился: «Уж это точно».

Ближе к вечеру он сбегал в магазин, купил вина, прибрал в доме, привел Вовку, они проиграли, проговорили до девяти вечера. Татьяна не возвращалась. «Да, такой день. Ни на автобус, ни на такси не попадешь. Замерзает уж, поди, совсем», — объяснил себе Иван, стараясь не волноваться. Уложив Вовку спать, собрал на стол. Татьяны не было.

Он уже надел спецовку, сапоги, завернул бутерброды — до «дежурки» оставалось меньше часа, когда Татьяна вернулась. Промокшая до ниточки, посиневшая, измученная. Иван перепугался, захлопотал вокруг нее, забегал. Растер полотенцем, переодел, напоил горячим чаем. Она молчала, а он ни о чем не спрашивал.

Глянул на часы: пора бежать,«дежурка» ждать не станет. Он разлил по стаканам вино и сказал:

— Давай помянем хорошего человека.

Татьяна бурно вдруг разрыдалась, кинулась к Ивану на грудь: «Ваня, Ваня! Какой же ты все-таки!» Он молча гладил ее плечи. «Вот уж действительно: дождь на радуницу — не обрадуешься».

До котлована он добирался пешком, да и то подмывало вернуться: когда уходил, Татьяна все еще не успокоилась, всхлипывала и без конца повторяла: «Ох, Ваня, Ваня!»

13

Утром на кухонном столе он увидел открытку, прислоненную к тарелке с завтраком. «Ваня, прощай. Мы уезжаем. Напишу потом». Он покрутил открытку, вышел в комнату, точно собирался посмотреть, как же они уезжают. В комнате в самом деле была прощальная, нежилая чистота и прибранность. Иван сначала не понял, почему же нежилым на него пахнуло, — да, вон что: ни одной Вовкиной игрушки, ни одной вместе выструганной палочки, ни одной выпиленной фанерки. Иван поверил, с бессонной, тупой резью в голове подумал о Вовке: «Как же ты, парень? Батька, папу-Ваню и продал? Не сказал, не простился…

Извини, парень, извини. Долго ли тебя уговорить, наобещать, сказать, что не успел папа-Ваня, на работе застрял, а вы, мол, скоро вернетесь. Уже, мол, простились с папой-Ваней, вчера ночью, он, мол, тебя будить не хотел. Извини, Вовка, не то подумал».

Иван вернулся на кухню, поставил открытку на прежнее место. «Ваня, прощай…» Вот те раз. Как прощай? Куда уезжаем? Да ладно тебе, папа-Ваня. Все ты замечательно понял. Не смогла больше, не вытерпела… То-то она так ревела. Видно, уже решилась. Может, не ушел бы — не уехали? Может, уговорил бы? Вот и «быкай» сиди, гадай: может да может. Да она что?! Как же я без Вовки-то?! Скворечню вот собирались делать… «Потом напишу» — рассудила, решила, а я-то, я-то куда уеду?!»

Он хотел подняться, бежать на вокзал, в порт, узнавать, догонять, возвращать, посылать телеграммы, но сидел и сидел — так невозможно огрузла, каменно потяжелела душа.

Сквозь жидкие стены донесся из чужой квартиры голос диктора: «Местное время четырнадцать часов». Иван вспомнил, что в три должен быть в подшефной школе, его очередь. «Пойду, пойду. Обязательно пойду!» Он бросился в ванную, побрился, вымылся, наодеколонился, надел белую сорочку с галстуком, парадный костюм.

В школе, оказывается, проходила встреча с людьми интересных профессий, и от Ивана требовался «краткий, но романтичный рассказ (слова молоденькой учителки, ответственной за встречу) о самой мирной на земле профессии». Иван сидел в президиуме, но не слышал, как хвалили свою работу врач, журналист, машинист электровоза, а вместо ребячьих лиц видел белые смутные пятна — все пытался утихомирить раздраженно-усталую голову, которой досаждала дикая, неизвестно откуда взявшаяся мысль. «Вот сейчас возьму и скажу: при чем тут профессии? Дела всякого и на всех хватит. Вот жить вас никто не учит. А это главное. От меня сегодня жена ушла — тошно так, хоть вой. И никакая профессия тут не поможет».

Но, конечно же, справился с собой.

— Дорогие ребята! — сказал Иван. — Выбрать дело по душе разговорами не поможешь. Дело надо руками пробовать. Приглашаю вас в бригаду, тем более каникулы у вас скоро. И дело узнаете, и заработок будет. С этим ясно. Мне другое дело поручено вам предложить. Мы хотим памятник погибшему бригадиру поставить… Это был такой человек! Замечательный! Его так любят… Все любят до сих пор. Он, может, и не герой был. Обыкновенный строитель. Рядовой, как в газетах пишут. Но ведь и рядовому памятник должен быть. Вот вы и помогите нам. И, может, сразу поймете: кем вам быть.

«Вот понесло меня, — выйдя из школы, равнодушно, будто не о себе подумал Иван. — Таборов узнает, взбесится, тем более школьники согласились. А может, и не взбесится, когда узнает. В самом деле, памятник надо. Вон она его как любит. До сих пор». Он заторопился куда-то, как на пожар, аж легкие закололо. Только что не бегом мерил и мерил ветреные, холодные улицы. На одной его окликнули.

20
{"b":"833017","o":1}