Литмир - Электронная Библиотека

— Горько! Горько!

Татьяна спрятала лицо в ладони, вскочила, убежала на кухню. Иван нелепо сморщил губы и как-то виновато, растерянно приподнял плечи: я-то, мол, все понимаю, а ей-то каково? Смущенную тишину за столом тотчас же прекратил трезвый, веселый голос Таборова:

— А ну-ка, братцы! Три, четыре: «Эх, загулял, загулял, загулял…»

Иван вышел на кухню. Татьяна стояла у окна, все еще пряча лицо в ладонях. Он отвел их: сухие, горячие, больные глаза смотрели на него. Татьяна лбом прижалась к его плечу.

— Ох, Ваня, Ваня. Натерпишься ты со мной! Намучишься.

— Знаю. Знаю я это! Но все равно, все равно!

Полная январская луна за окном ярко и печально освещала сугробы на пустыре и голубовато-черную гряду ельника в конце его.

9

Когда Иван соглашался: «Знаю я это!» — он хотел лишь утешить Татьяну, пониманием своим оградить от прошлого, но на самом деле не поверил Татьяниным словам: начнутся их совместные дни, и некогда будет мучиться — жизнь напориста, быстра, беспамятна и оглядываться не любит. Кроме того, Иван сильно надеялся на свой характер: «Да я расстараюсь, расшибусь для дома — в мужике главный смысл, если он хозяин, если баба за ним, как за каменной стеной. Нет, все по уму у нас будет! Она увидит, поймет, как я ее люблю. Может, и он ее так не любил?»

Татьяна уже видела, что Иван не умеет сидеть без дела, но таких бурных стараний, которыми окружил ее, Вовку, дом, Татьяна не ждала и даже испытала некоторую растерянность и смущение. Она возвращалась с дежурства и только руками всплескивала: опять он вымыл пол или выстирал белье, сварил обед или опять принес Вовке какую-то обнову. Дождавшись его со смены, подав чистую рубашку после душа, накормив, она выговаривала ему с тою ласковою усмешливостью, с какою обычно укоряла Вовку:

— Ты что же, барыню из меня хочешь сделать?

— Это я загодя, авансом отрабатываю. Вот учиться пойду, отпомогаюсь.

Осенью он собирался в вечерний техникум.

— А Вовку зачем балуешь? Третий костюм, как у доброй модницы.

— Ничего-о! Жених же растет. Когда-нибудь отквитает. Будет на старости баловать. Мне — чекушку после бани, тебе — косынку к Первомаю.

— Ваня, серьезно, не стирай ты больше — соседи засмеют.

— Да я же по пути. Не заметил как.

— Ага, так один не замечал, не замечал. Заметил, когда шея заболела.

— У меня крепкая. Хочешь, верхом покатаю?

— Можешь, можешь, знаю. Ваня, не надо! Не балуй… Да совестно же!

Ее стыдливая девическая сдержанность в ласках, какая-то пугливая щедрость в минуты близости еще более укрепляли готовность Ивана служить ей, прислуживать, с ума сходить, что она есть. В нем пробилась странная тяга к внезапным, бесцельным поступкам, до которой никогда прежде не добирался его практически деятельный ум. Он вдруг замечал на попутном кедре особенно сочную и зеленую ветку, ярко притихшую среди других, заснеженных и обыкновенных. Иван приносил ветку домой, протягивал Татьяне:

— Это не я. Какой-то парень на улице подходит, просит: передай своей ненаглядной — и как сквозь землю. Думаю, не выбрасывать же. Держи, ненаглядная.

— Давай, давай, сочиняй. Не на тебя парень-то походил?

Она улыбалась, и ее спокойные темные глаза на миг оживлялись каким-то растерянно-грустным отсветом, бликом, теплой мелькнувшей тенью.

Иван краснел: «Наверно, думает — блажь у мужика. Веточки носит. Смешно, конечно, если подумать: никакой пользы от этой веточки. Да ладно! Я-то не думал — принес и принес. Захотелось».

Однажды его остановил закат: розовые и нежно-зеленые слои облаков переливались, млели над влажно почерневшей мартовской тайгой; близкие белые острова на Ангаре неожиданно удалились, уединились в некое недостижимое, розово-зеленое пространство. Иван посмотрел, посмотрел на эти чудеса, пожалел: «Вот Татьяну бы сюда!» — но тотчас же засмеялся вслух, представив, как два взрослых, трезвых человека стоят на обрыве и говорят друг другу: «Ты посмотри, красота какая, а! Нет, чувствуешь, как дышится?» — комедия, да и только. Тем не менее и дома он долго помнил, видел этот закат и не утерпел, смущенно погмыкивая, сказал Татьяне:

— Солнце сегодня садилось — случайно со скалы видел. То зеленым мигнет, то розовым. Будто заманивает куда-то. И что-то так я засмотрелся — веришь, нет — показалось, ты рядом стоишь, и не знаю почему, я подумал: нам долго, долго жить. Вроде как никогда никуда не денемся.

И опять он заметил в ее глазах грустную растерянность — мелькнула и пропала, и Татьяна быстро, легко коснулась пальцем его щеки, лба — то ли согласно, то ли виновато.

10

Лучше бы ему не попадалась эта фотокарточка. Татьяна была снята летом сидящей в развилке старой березы, и тень живой листвы мешалась с листьями сарафанного узора. Татьяна сидела, удерживаясь руками за ветки. Влажно искрясь, блестели зубы, волнующе-сочно темнели губы, а глаза горячо и счастливо выплескивали, отдавали смех тому, кого не было видно на фотокарточке. «При мне она так никогда не смеялась», — подумал Иван, и сердце как бы окунулось, ухнуло в тоскливую холодную пустоту, мгновенно поняв, почему Татьяну не оставляет ровная, далеко упрятанная грусть, почему она бывает растерянна и смущена его отчаянным влюбленным вниманием. «Она не забыла той жизни, не хочет забыть. И меня неохота обижать. Если бы забыла, и мне бы так смеялась, так радовалась. Ей неудобно, когда я веточки приношу, руки целую. Она боится вовсе-то мне поддаться — тогда все, все забыть надо. Вот и рвет сердце, не дает ему волю! И дитенка мы никогда не дождемся. Ни сына, ни дочки. Память-то в сердце хочет держать, а пока не переступишь ее, другому целиком не доверишься. Дитенок бы все переменил! Никто же не виноват, никто! Никто, никто. Вины нет, а муки много».

Теперь он с душевною болью замечал, как пустеет иногда, переносится куда-то Татьянин взгляд, отрываясь от книги, или от шитья, или другого рукоделья. Иван спрашивал напряженно-безразличным голосом: «Ну-ка, ну-ка, расскажи, где, что увидела? Проглядишь глаза-то». И знал, что Татьяна с коротким, скрываемым вздохом ответит: «Да я просто так, задумалась». — «О чем?» — опять спрашивал он. «Да уж не помню», — опять отстраняла его Татьяна.

«Что ей еще не хватает? Только что на руках не ношу. Другая бы молилась на такого мужика! — временами поддаваясь обиде, раздражался Иван. Но тут же спохватывался. — Не могло быть другой! Не надо мне другой! Пусть так, как есть. Пусть!»

Как-то он спросил Таборова:

— Слушай, а что за парень этот Сашка?

Спросил вроде бы невзначай, между прочим, умышленно пропустив слово «был»: догадается Таборов, о ком речь — хорошо, не догадается — еще лучше. Таборов догадался и после затяжного, пристального раздумья сказал:

— Парень как парень, Ваня. Обыкновенный. Как мы с тобой. Не лучше, не хуже… Еще что-нибудь хочешь знать?

— Нет. Все ясно.

«В том-то и дело — обыкновенный, — думал Иван. — Если бы был какой-нибудь выдающийся, семи пядей во лбу, я бы легко понял, почему она его помнит, не хочет забывать. А так — не догадаться, так в ней все останется, никого не подпустит. Вот я ее люблю, а как люблю, как с ума схожу, и она полностью-то не знает. Обыкновенное-то — самое потайное и есть, так что изводись не изводись, а терпи, люби, понимая — не понимай. Вот и мне теперь ясно, что такое «на роду написано» и с чем его едят».

Так прошел год, приближалась весна второго.

11

Напрасно Татьяна верила, что прошедшие дни уживутся с нынешними. Та осенняя горькая клятва на Сашкиной могиле «Только я и не забуду! Слышишь?! Никогда!» — с прежней силой угнетала сердце, не вытеснялась новой жизнью, сулившей одно только счастье. Напротив, чем обильнее и щедрее выказывал свою любовь Иван, тем упрямее и настойчивее отстранялось от нее Татьянино сердце. Нет, беспрекословного подчинения прошлому не было, какою-то долею сердце жалело Ивана, тянулось к нему, но оно и не рядилось с прошлым, не выторговывало у него никаких уступок: «Я буду помнить обязательно, но и ты дай послабление», — не взвешивало хладнокровно, что лучше: помнить или забыть — нет, нет, нет! Сердце разрывалось от мучительной перегрузки: невозможно жить в прошлом и настоящем, невозможно настоящее предпочесть прошлому!

19
{"b":"833017","o":1}