В сочинениях И. С. Соколова-Микитова нам дано повстречаться с великим множеством светлых личностей, деятельных во благо жизни натур, наделенных той же неуемной страстью к деянию, мужеством, творческой жилкой, что и сам писатель. Одни из них, как художник, полярный исследователь Н. В. Пинегин, стали товарищами-спутниками Ивану Сергеевичу на долгие годы; другие, как председатель Новоземельского Совета ненец Тыко Вылка, оставили по себе веру в неиссякаемую доброту человеческой души; третьи, как охотник-писатель Н. А. Зворыкин, подали пример благоговейного отношения к русской природе. Героев книг Соколова-Микитова, любимых автором, объединяет непременное, на одном из первых мест в шкале ценностей стоящее качество: скромность. Так решал для себя писатель актуальную и в наше время проблему «положительного героя». Тут есть чему поучиться каждому взявшему в руки перо.
Самое дорогое детище у Соколова-Микитова — повесть «Детство» (писатель не раз признавался в том, и еще любил некоторые свои морские рассказы), положившая начало большому циклу «На теплой земле». Здесь истоки творчества, личности, очень русского национального таланта Ивана Сергеевича; во весь голос звучит в «Детстве» признание в любви своей малой родине — Смоленщине, справляется празднество детской «языческой» (любимое словечко Соколова-Микитова) слиянности с природой; отсюда звуки, краски, лад всей поэтики писателя, его удивительного, родниково-чистого, напевного, верно звучащего в каждой ноте языка, нигде не перебитого местной «дремучестью» или же «иностранным» словечком, лишь иногда, в нужном месте приправленного перцем, солью крестьянского разумения. Из этого микрокосма Вселенной Иван Соколов-Микитов юношей унес с собою в большой мир на всю жизнь чувство сыновней любви к России «полей и лесов, народных песен и сказок, живых пословиц и поговорок, родине Глинок и Мусоргских, вечному чистому источнику ярких слов, из которого черпали ключевую воду великие писатели и поэты, а терпеливые ученые люди составляли бесценные словари». В этом основа основ его миропонимания, жизненного поведения, эстетической и нравственной программы.
Здесь же, в лесной российской глубинке-глухомани, в детском (и взрослом: Соколов-Микитов начал писать «Детство» в 1929 году в Кислове, закончил в Гатчине) восприятии избяной, крестьянской, «мужичьей» жизни на сломе вековечных ее устоев, в «крутую пору», — истоки болей, скорбей, тревог впечатлительной души. В «Детстве» есть строки об этой очень органической для психологического настроя писателя черте: «В часы беспредметной детской тоски мучительно сжималось мое сердце. Воображением постигал я муки одиночества, остроту и несправедливость обид. Я воображал себя одиноким, видел обиженных близких людей. В этом детском неосознанном чувстве не было и капли сентиментальности, слащавого сюсюканья, которое я всегда ненавидел. Чувство жалости, которое я всегда испытывал к людям, — была любовь. Чем сильнее, мучительнее была эта любовь — острее испытывал я чувство жалости, захватывавшее меня с почти невыносимой силой. Любовь и была тот сказочный плотик, на котором, минуя опасности, свершил я многолетний жизненный путь».
В дневнике второй половины пятидесятых годов (собственно, это записные книжки: постоянного дневника Соколов-Микитов не вел; они хранятся в архиве писателя, в Пушкинском доме) есть размышления о любви-жалости. Их суть такова: «любить» — в деревенском, крестьянском быту — всегда означало «жалеть». Любви-жалости достоин тот, кто неустроен, обделен судьбою, младше годами, слаб. Дело здесь не в народной этимологии, гораздо глубже, в чем-то очень национальном, русском, историческом.
В повести «Детство» детские жалости-страхи объясняются не только подсознанием, но и вполне конкретно-исторической социальной подоплекой: «Сквозь туман отжитых годов я вижу много печального. Я вижу узенькие жалкие нивы, засеянные крестьянским хлебом («Колос от колоса — не слыхать человечьего голоса!» — говаривали, бывало, в деревне). Боже мой, сколько бесхозных, запустелых, заросших сорняками вдовьих нив! Множество васильков синевеет по бесчисленным межам. А как жалки покрытые ветхой соломой, по брюхо вросшие в землю хатенки деревенских безземельных бедняков-бобылей. Убоги деревянные сохи, за которыми, переступая по сырой борозде босыми, залубенелыми ногами, ходили длиннобородые «пахари», не раз воспетые поэтами в стихах. Допотопны еловые рогатые бороны, которыми наши смоленские мужички еще при царе Горохе ковыряли «неродимую» тощую землицу...»
Здесь мы, кажется, подошли к первопричине сопутствия в творческой личности И. С. Соколова-Микитова его жизнелюбия, оптимизма, — «солнцепоклонничества» — и трагических нот, печалей, нерадостной судьбы. Крестьянское, мужицкое, собственническое, рабское, не из одних «маслениц» состоявшее, из глубин русской истории донесенное, историей обреченное на слом Иван Сергеевич увидел не из окошка вагона, не с балкона дворянской, пусть захудалой, усадьбы, а унаследовал плоть от плоти. Это ему дало право на склоне лет (в автобиографическом рассказе «Свидание с детством») сказать: «Я знал и видел Россию кровью моего сердца; жестокие, трагические недостатки, пороки, которыми болел народ, я чувствовал в самом себе». (Вспомним, что Россия в ту пору, когда вступал в жизнь будущий писатель, была страной, главным образом, крестьянской.)
Цитата как будто прервана в важном по смыслу месте, но если ее продолжить, все равно останется ощущение недоговоренности. В высказываниях Соколова-Микитова о его отношении к России, к судьбе народа нет концептуальной закругленности. Какое бы то ни было учительство, указующий перст, равно как и утешительство, пафос, чужды Соколову-Микитову. Писатель всегда полемичен. Выход из «трагических недостатков» он видит в преодолении их очистительной силою правды, верит в уроки самопознания (как верил в них А. П. Чехов). В этом его позиция художника-гражданина.
В автобиографии 1932 года, находясь во власти впечатлений от работы над повестью «Детство» (она задумывалась как первая часть трилогии), Соколов-Микитов писал: «Период самого раннего детства описан в повести «Детство», которая является первою главою книги о замечательной жизни человека, начавшего сознательное существование в эпоху умирания старого мира, пережившего войну, революцию и продолжающего жить. Трагедия этого человека в том, что он многое помнит. Автор уверен, что от физической и духовной гибели героя книги спасло хорошее здоровье и здоровая подлинная любовь к жизни».
Подобных «заявлений для печати», самоистолкований у Соколова-Микитова не так много, тем более ценно каждое из них, когда вглядываешься в творчество, в судьбу писателя, «много помнящего» из того, что ныне принадлежит истории (ох, труден предмет: чем глубже ныряешь, тем кажется недостижимее дно!). Трагическая окраска соколовско-микитовского «многое помнит» нуждается в объяснении с позиций современного понимания нашей исторической памяти. Это сказано писателем в ту пору, когда с превеликим трудом преодолевалась пролеткультовско-рапповская доктрина о непроходимом «рве», отделяющем одну историческую эпоху от другой. Нужны были мужество, прозорливость, чтобы остаться в те годы представителем «пушкинской, единственной нашей здоровой традиции» — так характеризовал Соколова-Микитова по выходе в свет его книжки сказок «Кузовок» в 1922 году в Берлине редактор журнала «Новая русская книга» профессор А. Ященко.
Соколов-Микитов был «открытый» писатель, как нынче принято классифицировать, однако многое, многое, самое сокровенное, не вмещающееся в созданный литературоведением образ, оставалось для «вечерних дум», записывалось на страницах блокнотов или кануло в вечную немоту (Соколову-Микитову мило словечко «немь»). Большая часть записей сделана (и сохранилась) в пятидесятые-шестидесятые годы в Карачарове, в «карачаровском домике», на берегу Волги, — Иван Сергеевич нашел, облюбовал это место в лесном краю, построил домик на свой вкус и лад. Соколов-Микитов сдержан в выражении чувств, абсолютно объективен в изображении действительности, ему мила чеховская печаль, подобная печали русской природы с ее бесконечными осенними сумерками, глухими ночами и зимней стужей. Исполнена печали высокая музыка...