Войну Вы начали корреспондентом «дивизионки» на Ораниенбаумском пятачке. Потом пеший переход по ладожскому льду об руку со смертью... Кровопролитные бои подо Мгой, Карельский фронт, Маньчжурия... Ваши рассказы о войне не похожи на воспоминания других ее участников. Ни один из рассказов не замкнут сюжетом какого-нибудь ужасного случая или счастливой, Вам выпавшей карты. Вы рассказываете о войне в своем жанре, увидев ее с высоко вознесенной точки обзора, «на общечеловеческом фоне».
Вообще это излюбленная Ваша мера оценки любого литературного произведения: насколько широк и проявлен общечеловеческий фон.
Кому это удалось в высшей степени? Ну, конечно, Достоевскому! Помню то время, когда на Вашем, Борис Иванович, поместительном столе правил всем Достоевский (затем правил Пушкин): ваш стол являл собой поле брани; великое множество книг, подчиненное одному Вам ведомой дислокации; книги меняли позиции, перестраивались. Для постороннего ока на Вашем столе царил хаос. Из хаоса Вы создавали мир сущий, высокоорганизованный, все усложняющийся по мере накопления, как человеческие мозг и душа: роман-исследование «Личность Достоевского». В Вашем доме витал дух Федора Михайловича.
Помилуй бог, я не хочу сказать, что Вы вычитывали свой роман из книг. В «Критике как литературе» по этому поводу у Вас есть такая, первостепенно важная для Вас замета (неважное Вы опускали): «Завоевания чужого ума и таланта необходимы нам для собственных завоеваний, если мы способны на это, а иначе какой толк в них?»
Работа над Достоевским у Вас тоже соизмерима с целой жизнью. И она переживалась Вами как тяжкая — и в то же время сладостная — болезнь. Вы были больны Достоевским, да и теперь тоже...
Судить о Ваших работах, Борис Иванович, своими словами не хочется, держа перед собою сами эти работы. У Вас обо всем сказано так, что вроде и не оставлено места истолкователям. Есть в книге «Критика как литература» статья «Творчество и интерпретации», сопряженная с темой Достоевского. В ней Вы так объясняете свой личный — и всеобщий — пристальный интерес к гению Федора Михайловича: «Потомство судит гения, лишь признавая за ним право и силу суда над собою. Иначе у потомства вообще не было бы ни охоты, ни надобности заниматься гением: мы стараемся узнать только то, что помогает нам лучше узнавать самих себя».
Вы понимаете гения как человека в высшем смысле — «всечеловека» — на многие годы вперед, выделяете в нем прежде всего «право и силу» вершить над собою — человеком — суд, по высшей мере гения. Вы погружаетесь в личность гения, обретшую вечную жизнь в его книгах, переживаете заново коллизии, психологические драмы романов Достоевского, перевоплощаетесь в их персонажей, проходите с писателем его великомученическую — и счастливую духовными озарениями — жизнь. И пишете о Достоевском со свойственной Вам трезвостью и недвусмысленностью, зная все, что написано до Вас, ничему не веря на слово, опираясь на эрудицию и жизненный опыт.
Ваш метод открытий, система доказательств, обладая высочайшим научным уровнем, в то же время подкупает какой-то очень личной интонацией, исполненной внутренней силы бывалого человека, знающего, почем фунт лиха. Уже в предисловии к «Личности Достоевского» Вы посвящаете читателей в отправной тезис своего исследования: «Личность человеческая познается через познание вклада, внесенного в общее дело людей. Это доказывает, что, как бы ни был сложен человек, он не является для нас непостижимой тайной». И тут же оговариваетесь: «С изучением личности писателя, правда, связаны особые трудности, ибо существеннейшие черты ее выражаются в сложной системе художественных образов, различных, нередко противоположных по своему духовному содержанию».
Мысль, кажется, высказана без обиняков, но что-то осталось для додумывания, доисследования. В этой фразе Вы весь, Борис Иванович, это — бурсовская фраза, как, впрочем, и все последующие и предшествующие. Мысль зарождается на ходу, слова не притерты одно к другому. Зато здесь видно личное клеймо. Фраза изречена не всуе, необходима, как кирпич в кладке, — для целого здания.
Я думаю, Вы не сразу решились отнести «Личность Достоевского» к жанру романа. Пусть еще и «исследование», но ведь «роман»... Кому, как не Вам, лучше других известно, чего читатель ждет от романа. В романе, кроме всего другого, должны наличествовать разноименные полюса, эта самая разность потенциалов, сюжетообразующее противостояние добра и зла. Иначе не будет внутреннего движения, а без него, как известно, какой же роман...
Я не знаю, был ли у Вас общий план задуманного сочинения. То есть был, конечно, в смысле распределения материала, построения композиции. Но в каждой фразе, в каждом абзаце заметна работа мысли, полное напряжение духовных сил, можно даже назвать это творческой мукой — доискаться до истины, сведя воедино, с одинаковым тщанием, тезу и антитезу.
Весь Ваш роман-исследование «Личность Достоевского» пронизан диалектикой, восходящей чуть ли не к Гераклиту, который, как мы знаем, утверждал, что борьба противоположностей «отец всего», ну и, конечно, к Гегелю; диалектический метод придает особую остроту каждой мысли, каждому построению и всему труду романиста-исследователя в целом. Разность потенциалов, разноименные полюса, а стало быть, и внутреннее напряжение дают о себе знать уже в первых абзацах романа-исследования. Чего нет в Вашем труде, так это ровности изложения, общих мест, планомерного подведения читателей к заведомо предвидимым выводам. Все непредсказуемо у Вас, все спорно, истина рождается в диалектике противостояния. Да и то сейчас же оспаривается. Роман мысли у Вас получился остросюжетным (разумеется, благодаря избранному Вами предмету для размышлений) — поэтому и роман. Хотя, конечно, сюжет мыслительного процесса — особое дело...
В Вашем романе-исследовании о Достоевском нет деления творческого наследия гения, его идей, духовного мира, запечатленного в письмах, в «Дневнике писателя», в свидетельствах современников, на «положительные стороны» и «отрицательные», чем занимались до Вас многие достоеведы. Нет и хронологически выстроенной биографии. Есть духовная биография гения — соединение в одной личности несоединимостей, тех самых противоположностей, из борьбы которых и возникает то, что мы вкладываем в понятие «гений», имея в виду и природу творческого таланта, и человеческую личность, наиболее полно выявившую себя.
Работая — по-своему — над темой Достоевского, или, лучше сказать, заново вгрызаясь в толщи такого, казалось бы, освоенного, а все первозданно неподдающегося материала, Вы, Борис Иванович, оттачивали и особую манеру письма, диалектический по сути и по форме стиль.
О Достоевском Вы писали иначе, чем о Чернышевском и о Толстом, осваивали приемы стиля, единственно приложимого к Достоевскому. «Конечно, литература — это и профессия, то есть совокупность навыков, без чего нет никакой профессии, но от литератора требуется постоянная борьба с навыками, ибо в противном случае он становится ремесленником, утрачивая качества творца». Эта фраза из книги «Критика как литература» очень характерна для Вас в пору работы над Достоевским. Вслушайтесь, как закручено... Поди разберись, до какой отметки наращивать навыки, в какой момент отряхнуться. Тут я вижу «мефистофельскую» улыбку на Вашем лице, в котором добрых две трети составляет лоб, а все остальное как будто и не существенно. «Ну, знаете, это уж каждый пусть сам решает, важен принцип...»
Открываю «Личность Достоевского», опять же на произвольно выбранной странице, читаю: «Достоевского всегда влекло то, что обыкновенно отталкивало, как, с другой стороны, и отталкивало то, к чему влекло. Что может быть более противно одно другому, как деньги и вдохновение, — Достоевский сводил их вместе, как бы с целью из столкновения и вражды денег и вдохновения высечь искру для творческого горения».
Ну вот, «с одной стороны» и «с другой стороны»... И так во всем романе-исследовании «Личность Достоевского», объемом в тридцать пять авторских листов, написанном Вами за пять лет, вобравшем в себя все знания и опыт Вашей жизни.