Жажда просветительства, может быть, главное свойство Вашего интеллекта, потребность души. Ни на что другое, как я Вас помню, Вы не тратили сил и времени, только на просветление умов — в лекциях и семинарах, в своих трудах, строго научных, но не специальных, обращенных ко всем нам: «Лев Толстой», «Критика как литература», «Личность Достоевского», «Судьба Пушкина» — и в каждом разговоре с попавшимся Вам под руку (под ручку) собеседником.
Когда литератор берется писать о критике, тут сразу ищут личного интересу...
Но что значит критик? Не я задаю Вам этот вопрос, Вы сами им задались, вступая на стезю литературной критики, — и отвечали на него на протяжении всей своей критико-литературоведческой судьбы. Однажды оброненные по дороге заметы, написанные по какому-либо поводу статьи, «Вечерние думы», воспоминания, прогнозы собрали в книгу «Критика как литература». Книга эта не итоговая, именно в дороге написанная, — не только в поучение читающей публике, но и в подмогу себе самому, идущему, сомневающемуся, не чаящему остановки.
Что меня всегда поражало, Борис Иванович, так это удивительная Ваша способность не останавливаться — на законченном труде, на изреченной вслух или написанной мысли, на чьем-то авторитете — не подбивать бабки, не подводить черту, а двигаться дальше, по-молодому живая подвижность Вашего ума и характера.
В книге «Критика как литература» Вы напоминаете всем, кто пишет о литературе — и себе в том числе, — простую, известную, кажется, истину-аксиому: предметом исследования критики и литературоведения является не данный текст, не взятое для разбора сочинение, а личность автора-писателя, не только в ее общественно-исторической конкретности, но и в человеческой единственности характера-судьбы. И пишете Вы об этом по-своему, без профессорского апломба, доверительно, как-то очень по-добрососедски: «Надо набраться смелости и признаться, что далеко не все литературоведческие книги, и из числа обладающих немалыми достоинствами, можно рассматривать как литературные произведения. Пускай многие литературоведы, тем более критики, состоят членами Союза писателей, — это не гарантия, что они писатели...»
Можно предположить, что критики, прочтя этот Ваш постулат (чтобы не сказать парадокс), призадумались: писателем хочется быть каждому, кто вступил в писательский союз (и множеству невступивших). И Вы берете под ручку задумавшегося коллегу, ведете по обширнейшим запасникам Ваших познаний. Вы терпеливо просвещаете коллегу, нимало не давя на его самолюбие, постоянно признаваясь в собственных несовершенствах. Ну, конечно, берете в главные союзники Белинского. Мы забываем, нам лень взять с полки когда-то пройденные по программе литвуза тома, а в них это есть, вот, пожалуйста: «Творческая деятельность поэта представляет собою также особый, замкнутый в себе самом мир, который держится на своих законах, имеет свои причины... требующие, чтобы их прежде всего приняли за то, что они суть на самом деле, а потом уже судили о них».
«Критику как литературу» Вы написали в одно время с работой над Достоевским. Просвещая коллег-литературоведов, а также и всех любителей литературы, Вы внутренне проверяли осуществляемый труд, вырабатывали для себя программу-максимум, в смысле творческого самовыражения, самоотдачи: роман-исследование «Личность Достоевского». Владея научно-литературоведческим жанром, прозревали даль будущего романа мысли.
Все Ваши труды, Борис Иванович, — не только законченные произведения; они еще обязательно содержат в себе начала, посылки для будущих построений, концепций, открытий; их — труды — нельзя, однажды прочтя, раз навсегда усвоить как нечто «в последней инстанции». В них, собственно, нет начал и концов, они суть моменты познания, мыслительного процесса, в котором нет остановки, предела.
Раскрыв монографию «Лев Толстой» на произвольно выбранной странице, читаю: «...Человеческая душа в творчестве Достоевского соотнесена со всей человеческой историей и со всей человеческой мыслью. У Толстого все это не так, потому что мысль толстовского героя растет из его личного опыта, а не из идей, которыми герой Достоевского проверял свою душу и которые он проверял своей душой».
Тяжеловато, да-с... Почти как у Белинского. Зато глубина-то... Чувствуете? К легкому чтению, Борис Иванович, Ваши труды не отнесешь. Поэтому и... не столько «сочинения», сколько «труды». Чтобы понять их внутренние законы и самый Ваш стиль, надо... Что надо? Ну, конечно, обратиться к личности Бурсова. А как же иначе? Она ведь тоже «особый, замкнутый в самом себе мир».
«Трезвость, недвусмысленность, глубина, правда» — так определил однажды Ваши принципы Василий Шукшин в личном письме. Принципы, кажется, общие, однако, я думаю, применительно к Вашей работе, каждый из них имеет особую, что ли, окраску, собственный Ваш исток.
Однажды Вы мне рассказали такую историю. Шла гражданская война, Ваша деревня Новоселовка, Бобровского уезда, Воронежской губернии переходила то к белым, то к красным. И тем и другим нужны были кони. Коней реквизировали. Пришлось и Вашим родителям проститься с кормильцем-конем. Красные взяли коня, обещали вернуть его после боя. Что было делать: без коня — как без хлеба. Вот и снарядили сына вместе с конем. Сколько Вам было тогда? Лет двенадцать... И пришлось Вам повоевать вместе с красным отрядом до тех пор, покуда держался на ногах Ваш конь. Кормить-то его не особо кормили. На совсем ослабевшем коне отправились Вы домой, и на какой-то версте конь пал…
Это я для чего вспоминаю? Для того чтобы окинуть взором такой долгий, такой непохожий на нынешние наши пути в литературу Ваш путь. В семнадцать лет Вы в первый раз увидели паровоз. В Вашем отрочестве Вы прочли дай бог десяток книг, кажется, Тургенева с Гончаровым. Других в Новоселовке не было. Потом рабфак, многотиражка Метростроя... В 1934 году Вы приехали в Ленинград поступать в аспирантуру — и навсегда прижились в этом городе...
В прошлом веке профессора — не по званию, а по сути, выходцы из крестьян — исчислялись единицами, ну, десятками. Имя каждого из них оставило след в истории нашей отечественной культуры. Советская власть придала невозможное ни в какую другую эпоху, ни в какой стране мира ускорение созреванию народного таланта, явила возможность людям Вашего поколения прожить в отпущенный срок две, а то и три жизни.
Это я к тому говорю, что для правильного понимания Вашей творческой личности, особенностей Вашего аналитического ума надо помнить об этом самом крестьянском происхождении, о врожденном, то есть унаследованном, здравом смысле. Отсюда проистекают трезвость Вашего взгляда на самые деликатные вопросы, решимость пахать глубоко, потребность семь раз отмерить, да и то не отрезать, а еще разок прикинуть, обмозговать...
В этом месте моего письма (не одному Вам адресованного) вижу кислую мину некоторых наших «горожан»: опять «крестьянские» добродетели, опять «деревенская проза»... А что делать, если у нас такая страна, такая у нее история, такой генезис русской культуры?
Ну вот, ввязался в полемику (не могу разглядеть оппонента, но знаю, он есть), а не хотел. Это все Ваша наука, Борис Иванович, помните, что Вы писали в «Критике как литературе» на этот счет? «Каждый из нас пишет как умеет. Но все яснее становится, насколько важно для нас умение. Конечно, себя не перепрыгнешь. Я наблюдаю за другими, — и подчас радуюсь за других, чаще огорчаюсь. Разумеется, и собой нередко бываю недоволен. Случается, ввязываюсь в полемику. Это на старости-то лет. Да ведь какая это критика без полемики?..»
Но... возвращаюсь в спокойное русло эпистолярного жанра. Почему-то мне очень важно знать, что одна Ваша жизнь — детство, отрочество, заря юности — прошла в подстепной России, почти что в тургеневских, в бунинских местах. Запомнился мне еще и такой Ваш рассказ о детстве. Однажды Вы заболели сыпняком, семь недель провалялись на земляном полу. Позванный священник обнадежил Вашу родительницу, что бог приберет мальчика. Детей в семье было много. Но мальчик выжил.