Бестолковые железнодорожники, кондуктор — старый Джон Дж. Меднотазз, 35 лет беспорочной службы на старой доброй ЮТ, уже там серым воскресным утром со своими золотыми часами напоказ, щурится в них, стоит у паровоза, оря любезности старому машинисту Джоунзу, а молодой кочегар Смит в бейсболке на сиденье кочегара жует сандвич. «Ну дак как те вчера старина Джонни О понравился, он, наверно, стока голов не засандалил, скока мы думали». «Смит шесть долларов поставил на бильярд в Уотсонвилле и сказал, что огребет тридцать четыре». «Бывал я в той Уотсонвиллской бильярдной». На бильярдне жизни они бывали, флиртузили друг друга, все те долгие запокерные ночи в буродеревянных железнодорожных притонах, от дерева пасет размятой сигарой, плевательница тут больше 750 099 лет, и псина входила сюда и выходила отсюда, и эти старички у старого притененного бурого света гнулись и бормотали, да и юные пацаны тоже в своей новой тормозной пассажирской форме, галстук развязан, тужурка отброшена назад, сверкает юношеская улыбка счастливых, бестолковых, откормленных, орабоченных, прокарьеренных, обудущенных, отпенсионенных, госпитализированных, позабоченных железнодорожников. 35, 40 лет такого, и они потом дорастают до кондукторов, и посреди ночи их годами вызывал бригадный разнарядчик, вопя: «Кэссади? У нас Максимушная местная неделя, ты ведешь ли по праву», но теперь, коли старики всё, у них только постоянная работа, постоянный поезд, кондуктор 112-го со златчасами орет свои любезности на сплошь бешеного жар-пса, сатанинского машиниста Уиллиса, да он самый дикий человек по эту сторону от Галлии и Гальбана. Однажды, как известно, загнал паровоз на этот крутой уклон… 7:15, пора трогаться, а я бегу по станции, слыша, как дрязгает колокол, и пар пыхтит, они трогаются. Я вылетаю с перрона и на миг забываю, то есть и не знал никогда, на каком это пути, и кружусь в смятении какое-то время, не понимая, какой путь, и не вижу никакого поезда, и вот это самое время тут я и теряю, 5, 6, 7 секунд, когда поезд хотя и тронут, но лишь медленно расчухивается перед движением, и человек, любой толстый управляющий мог бы легко подбежать и уцепиться за него, но когда я ору помощнику начальника станции: «Где 112-й?», и он мне отвечает, что на последнем пути, то есть том, какой мне и присниться не мог, я бегу со всех ног и уворачиваюсь от людей à la полузащитник из «Коламбии», и врезаюсь в путь быстро, как блокирующий полузащитник, когда несешь мяч с собой влево, а шеей и головой финтишь и толкаешь мячом, как будто сейчас весь сам кинешься в облет всей левой стороны, и все психологически пыхтят с тобой вот так вот, как вдруг отпрядываешь, и фьють дымком, и подножкой похоронен в яме, игра на понижение, летишь в яму. Почти еще и сам не сообразив, влетаю в рельсы и я, и на них поезд ярдах в 30 и прямо у меня на глазах неимоверно набирает скорость, такое ускорение, что я б и мог поймать, глянь я туда секундой раньше, но я бегу, я знаю, что могу успеть. На задней площадке стоит задний тормозной кондуктор и старый порожняковый кондуктор Чарли У. Джоунз, да у него ж было семь жен и шестеро детей, а однажды в Лике, нет, наверно, все-таки в Койоте он ни шиша не видел из-за пара, и выходит такой, и нашел свой фонарь в и́глу натурально концевого крана моего вестника, и ему дали пятнадцать выслуг, поэтому теперь вот он воскресным, кхар хар оуляля, утром, и он, и молодой задний недоверчиво смотрят, как его ученик тормозного кондуктора бежит безумным легкоатлетом за их отходящим поездом. Мне хочется заорать: «Пневматику продуй, продуй же пневматику!», зная, что, когда пассажир отходит, примерно в точности на первом переезде к востоку от станции они чутка стравливают воздух, проверяя тормоза, по сигналу машиниста, и это на миг притормаживает поезд, и мне б удалось, и я б его поймал, но никакую пневматику они не проверяют, сволочи, и я, черт, знаю, что бежать мне придется, как сукину сыну. Но вдруг мне стыдно становится думать, что́ скажут люди всего света, когда увидят, как человек так дьявольски быстро бежит со всех своих ног, скача по жизни, как Джесси Оуэнс, лишь для того, чтоб на клятый поезд успеть, и все они с их истерией недоумевают, убьюсь ли я, уцепившись за заднюю площадку, и тут бац, я падаю и весь такой бум, и лежу навзничь наперерез переезда, поэтому старый сигнальщик, когда поезд протек мимо, увидит, что все лежит на земле в той же похлебке, все мы, ангелы, умрем, но даже не знаем, ни как, ни собственного алмаза. О, небеса, просвети нас и открой же глаза — открой нам глаза, открой нам глаза. Я знаю, вреда мне не будет, доверяю башмакам своим, ручной хватке, ногам, прочности йях и ээх сжатки и схватки, и силе, и нужде, никакой мистической силы для измерения мускулатуры в реберной спине у меня, но черт бы это все побрал, прилюдный стыд попасться так в спринте, как маньяку, за поездом, особенно если двое таращатся на меня, разинув рты, с заду поезда и качают головами, и орут, что не догоню, хотя я и вполсилы рву за ними следом с открытыми глазами, пытаясь донести до них, что могу, и чтоб они не истерили и не ржали, но понимаю, что все это для меня слишком уж чересчур, не пробежка, не скорость поезда, который все равно две секунды спустя после того, как я сдался в этой сложной погоне, и впрямь сбавил ход на переезде для проверки пневматики перед тем, как опять вспыхтеть, уже насовсем и к Бэйшору. Так я опоздал на работу, и старый Шерман меня ненавидел и возненавидит меня еще пуще.
Земля, что я б ел в одиночестве, хрумк — железнодорожная земля, плоские прогоны долгого Бэйшора, которые мне необходимо преодолеть, чтоб добраться до Шермановой чертовой теплушки на 17-м пути, готовой отправиться направлением на Редвуд и к 3-часовой работенке утра. Слезаю с автобуса на Бэйшорском шоссе и несусь по улочке, и сворачиваю. Мальчишки, что катаются на буфере маневрушки стрелочным днем, проезжают мимо, вопя на меня с верхних мостков и подножек: «Давай поезжай с нами», иначе я б еще на 3 минуты опоздал на работу, но теперь я вскакиваю на маневровый паровозик, который моментально притормаживает, подхватить меня, и он одинок, ничего не тянет, кроме тендера, парни были аж на другом краю сортировки, чтоб вернуться на какой-то путь необходимости. Тому парнишке еще придется научиться стопарить себе без посторонней помощи, как уж не раз я видел, что некоторые эти молодые козлики думают, будто у них все есть, а план припоздал, миру придется обождать, массивный древесный вор с преступлением того ж сорта, и отдушки, и всевозможных упырей — ТРЕСЬнут! вышел грандиозной вспышкой всего преступления и огрязневением всех мастей — Сан-Франциско и саваннополосные Бэйшоры последние и последняя дальвнизу нефтефитей покровистого расцвета аттличной работы ай-участково, а вы б не? — железнодорожная земля, что я ел бы один, пешком, склонив главу, добраться до Шермана, кто, тикая часами, наблюдает придирчивым глазом время отправки, дать «путь свободен», валите, сейчас воскресенье, времени тратить не стоит, единственный день в его долгой семиднейвнедельной рабочей биографии, когда ему выпадает немного отдохнуть дома, когда «Иии Христе», когда «Скажи этому сукинсыному скубенту, тут не вечеринка с пикником, будь срань эта проклята и сиськи враспялку, ты им скажи что-нибудь, и как ты себе какого черта рассчитываешь, что подотсохнет сиська там, да ты все равно сплошь насквозь огромная обуза, мы ОПАЗДЫВАЕМ», и вот так вот я влетаю опоздало. Старый Шерман сидит в вахтовке над своими стрелочными списками, когда видит меня холодными голубыми глазами, говорит: «Знаешь, что ты должен здесь быть в 7:30, правда, так какого же дьявола ты делаешь, раз являешься в 7:50, ты на двадцать ятых минут опоздал, ты какого хуя это творишь, что у тебя, день рождения?» И встает, и склоняется с задней безотрадной площадки, и дает сигнал отправления машинистам впереди, у нас отцеп где-то из 12 вагонов, и, говорят, плево, и мы отправляемся поначалу медленно, набираем скорость на работу. «Засвети уже этот чертов огонь», — говорит Шерман, на нем новехонькие рабшмаки, вот чуть ли не черась куплены, и я примечаю чистую робу, которую жена его постирала и выложила на стул, вероятно, сим же утром, не далее; и я поспешаю и швыряю уголь в пузатый хлоп, и беру запал и пару запальчивых за пальчики, и жгу их, треская. Ах, Четвертое июля, когда ангелы разулыбаются на горизонте, и все поддоны, где потерялись безумцы, вернутся к нам навсегда из Лоуэлла моего душевного расцвета и единственной умедитированной долгопесенной надежды к небесам молитв и ангелов, и, конечно, сон и заинтересованный взгляд образов, и но теперь мы засекаем недостающего фигляра, вот он, бедный добрычел задний кондуктор, даже еще не в поезде, и Шерман выглядывает хмуро в заднюю дверь и видит своего заднего; тот машет с пятнадцати ярдов, вечно останавливаться и ждать его, и, будучи старым железнодорожником, он определенно не собирается бежать или даже прибавлять шаг. Это хорошо понимается, кондуктору Шерману приходится встать от своего стула у стола со стрелкосписками и дернуть пневму, и остановить чертов поезд ради заднего кондуктора Арканзасского Чарли, кто видит, что это деется, и просто подходит вразмашку в размашистой робе своей без единой заботы, сталбыть, он тоже опоздал или на крайняк пошел судачить в контору сортировки, пока ждал балбеса главного тормозного, сигналист впереди, предположительно на буфере. «Первым делом мы чего, мы подбираем вагон вперед в Редвуде, сталбыть, тебе только надо соскочить на переезде и отойти посигналить флажком, не слишком далеко». «Я разве не с головы работаю?» «Ты сзаду работаешь, нам не то чтоб много чего делать, и я хочу все закончить быстро», — рявкает кондуктор. «Только не напрягайся и делай, что мы говорим, и смотри в оба, и сигналь». В общем, мирное воскресное утро в Калифорнии, и мы отправляемся, так-а-тик, лао-цзыевым вагончиком, с Бэйшорской сортировки, приостанавливаемся затем на миг у магистрали, ждя зеленого, старина 71-й или старина какой-то только что был тут, и теперь вот мы выезжаем и буячим по древесным долинам и лощинам долов с городками, и через главные улицы, пересекающие пустыри парковок под присмотром вчера-ночью, и Стэнфордские участки мира — к нашему пункту назначения в Пухе, который мне видно, и, поэтому могу скоротать время я наверху в турели и со своей газетой врубаюсь в последние новости в передовице, а также размышляю и делаю зарубки про деньги, что уже потратил на этот день воскресенье, абсолютно ни йоты, потратил ничто. Мимо летит Калифорния, и грустными глазами мы смотрим, как она разматывает всю бухту, и рассуждение спадает до постепенных лжей, что облегчают и остепеняются затем до долины Санта-Клары, и вот смоква, а за ней смог незапамятный, пока дымка смыкается, и мы на бегу вылетаем на яркое солнце Шаббата Калифорнияйского.