Правильно было отговорить. Не нужно отвлекаться.
Арто поступила неправильно. Она просто пошла рядом, подстроившись под его шаг.
— Ты была в музеях в Младшем Эддаберге?
— Не помню, — призналась она. — Кажется, была. Я помню какой-то дом… старый дом, где-то под открытым небом, там были пустые комнаты с осыпавшейся штукатуркой, а под штукатуркой какие-то ржавые камни. Там была лепнина и… и витражи на окнах. Несколько целых витражей, цветные стекла, которые делали цветной свет…
Марш бы сейчас грустила. Если бы вообще решилась рассказывать Клавдию о витражах и штукатурке.
Решилась бы?
Арто не знала.
— Это не музей, — поморщился Клавдий, и Арто тут же рассчитала, что Марш после этого отключилась бы от конвента и долго ругала бы себя за приступы сентиментальности. Но Арто продолжала идти.
По широким коридорам, чьи потолки утопали в тумане, а пол разливался жидким золотом. По узким лестницам, освещенным язычками огня, лишенными свечей. По узкому балкону, охватывающему круглый фасад — перила блестели чернильной синевой, а вокруг разливался белый туман. Арто даже задержалась, чтобы рассмотреть неясную фигуру — в молочной непроницаемости тумана плыло что-то огромное, серое и золотоглазое.
— Это черепаха, — тихо сказал Клавдий. Положил на перила кончики пальцев и стал смотреть вместе с ней.
Как будто ему некуда стало торопиться.
И Арто смотрела. Смотрела, как черепаха взмахивает ластами-крыльями, чтобы приблизиться к балкону. У черепахи ртутно-переливчатый панцирь и молочно-белые ласты и голова. А глаза золотые и мертвые, совсем не такие, как у огонька-саламандры, которую когда-то нарисовала на себе Марш.
Черепаха зависла у балкона. Положила на перила белый клюв. Арто видела в ее глазах свое отражение, но почему-то перевернутое.
Клавдий неожиданно коснулся ее запястья и протянул ее руку к клюву черепахи. Марш никогда не прикасалась ни к живой черепахе, ни к подобной инсталляции. Арто не чувствовала ничего, только рассчитывала причины этого жеста. В приоритете выходило слово «одиночество».
Она вдруг вспомнила о белой фарфоровой черепахе Марш. Такой же белой, как эта, только без ласт и головы. Теперь Арто сказала бы, что почувствовала, если бы ее спросили — у черепахи гладкая и холодная фарфоровая голова. А у аватара Клавдия была едва теплая рука. Такая вот тактильная модификация, которую Арто тоже не могла почувствовать, но точно о ней знала.
Три ненастоящих прикосновения, три ненастоящих чувства — Марш ненастоящая, и Клавдий, и черепаха. Черепаха на самом деле не фарфоровая, у Клавдия на самом деле не такие руки, Арто ничего не чувствует и не нужны ей ни руки, ни черепаха. Только одиночество настоящее.
Значит, Клавдий настолько одинок, что готов ходить в музеи с цифровыми призраками?
Черепаха уплывала вниз, в туман — такой же, как клубился под аэробусной станцией, где погибла Марш. Арто нашла новый образ — Марш и Бесси стоят во внешнем лифте, и Марш не разрешает Бесси коснуться голографического слона, чтобы не сбить транслятор. Образ нашелся, а что с ним делать Арто не знала.
Что люди делают с такими воспоминаниями?
— Однажды осенью я стояла во внешнем лифте — это такая проволочная клетка на внешней стене… я не помню, что это была за стена… я стояла в лифте с девочкой по имени Бесси. Показывала ей такую же… слона. Огромного слона на длинных ногах, — сообщила Арто, выбрав для голоса неправильное сожаление. — Бесси была хорошая девочка и всему радовалась. Я так не умела.
Арто заметила, что руку Клавдий так и не убрал, и теперь они вдвоем гладят белый туман. Что же, одиночество бывает и таким.
— Пойдем, — сказал он, наконец опуская руку.
А за балконом их ждал черный коридор, исчерканный золотом пустых сломанных рам на стенах. Они так и не зашли ни в один зал, только бесконечно бродили рядом, и Арто перестала следить за временем. В конце концов, это Клавдий сидит в кресле, в очках и с датчиками во рту. Если ему нравится — пусть сидит. Не отвлекаясь от коридоров и лестниц, Арто подключилась к камерам в комнате Клавдия.
Действительно сидит. Поза странная, будто его гвоздями прибили к креслу, только голова свободно падает на грудь. В комнате темно, и только недоделанное лицо поджигателя вздрагивает голубым сиянием на столе позади кресла Клавдия.
Глупые люди. Глупые, несчастные, одинокие люди. Марш бы порадовалась, что умерла и ей больше не нужно быть глупой, одинокой и несчастной.
А еще что?
Пальцы Клавдия вздрогнули. Там, в музее-конвенте он открывал очередную дверь.
Арто вздохнула, подключилась к транслятору. Она продолжала идти рядом с аватаром Клавдия, но ничего не мешало ей сесть на пол рядом с ним, прижаться виском к подлокотнику кресла так, чтобы его пальцы почти касались ее лица, и закрыть глаза.
Одиночества в комнате не стало меньше. Не стало меньше в конвенте, где Клавдий наконец-то остановился перед дверью и теперь будто пытался вспомнить, зачем они сюда пришли.
— Смотри, — опомнился он, и взмахнул рукой. Дверь рассыпалась хрустальными бусинами, которые покатились им под ноги.
Арто зашла первой. Зал был пуст, только в самом центре над полом зависло изображение — без рамы или фальшивого стекла. Что-то яркое, что-то алое и белое, подсвеченное сзади. Она не стала считывать изображение сразу.
Подошла ближе. Это фотография, а на фотографии — обезображенный труп. Ничего нового, они с Рихардом видели много таких в запрещенных конвентах.
Арто не понимала, почему это висит в музее. Она не стала сразу обращаться к сети за пояснениями, но подумала о собственной записи и о том, что Марш должно было стать больно.
Мужчина, видимо, упал с большой высоты. Наверное, это был мужчина. Наверное, он упал. Ничего эстетичного в фотографии не было, разве что излом рук можно было назвать красивым — почти правильные линии.
Клавдий молча провел пальцами по изображению. И оно начало меняться.
Арто смотрела, как сглаживаются линии, как пропадают лишние пятна и фрагменты. Кожа становится равномерно-белой, мостовая, на которой лежал мертвец, погружается в монотонную черноту, а кровь сгущается и оттенки красного выстраиваются в градиент — от прозрачно-карминного до черно-бордового. От самого светлого пятна в центре картины к самому темному на краях, только на краях кровь будто мерцает, подсвечивается изнутри, чтобы не сливаться с чернотой асфальта. И руки похожи на крылья, в позе читается трагизм и беззащитность, а не тупая тяжесть победившей смерти.
— Ретушь-терапевт — это тот, кто «лечит» изображения? — усмехнулась Арто.
Клавдий кивнул. Быстро набрал имя, которое не захотел произносить вслух — «Элмар Нормайер», Арто зафиксировала и добавила к заметкам — и изображение сменилось снова.
— Это была не моя работа. Вот… — он не договорил.
Стоял, засунув руки в карманы халата, разглядывал фотографию, склонив голову к плечу.
— Надо же, как интересно, — равнодушно сказала Арто.
Женщину на фотографии задушили. Это была очень старая фотография, профессиональная и наивно эстетствующая. Наверняка снимали на громоздкий фотоаппарат с кучей сменных прожекторов, а ассистент еще и стоял над трупом с дурацкой кольцевой лампой. Арто не стала ее долго разглядывать — мятую белую простыню, которую она сжимала в белых пальцах с синими ногтями, пятна на шее, изуродованное судорогой лицо — и сама пролистнула к варианту Клавдия.
Сбившиеся в колтун темные волосы потекли по плечам нефтью, поблескивающей в мертвом свете лампы внутри картины. Засияли отпечатки рук на белом горле — словно покрылись аметистовой коркой, а потом распустились лиловыми цветами.
— Это дешевый прием, — покаялся Клавдий, — но почему-то за эту картину заплатили больше всего.
Арто смотрела. Смотрела, как глаза затягивает молочным мрамором. Как все, что принадлежало женщине — лицо, руки, очертания тела под золотой теперь тканью — становится подчеркнуто мертвым, а все отпечатки смерти оживают. Распускаются лепестками, текут, не пачкая чернотой золота простыней. Изображение потеряло статику — в финале кто-то словно включил невидимый вентилятор или открыл окно, и теперь мертвая ткань окончательно ожила. Тело женщины казалось мраморным, неподвижный центр колышущихся простыней, дрожащих лепестков и покрывающейся рябью нефти.