Тишина, наступившая в саду, когда отстрелялся фейерверк и гости разошлись, казалась волшебной. Голоса откуда-то издалека, из-за внутренних стен, звучали приглушенно, сливаясь с лепетом воды и пением цикад, красиво и таинственно, словно волшебная музыка. Луна, низкая, огромная, заливала все вокруг своим нереальным светом, затмевая эльфийские фонарики. Эльфийский квартал все еще праздновал, и там, шипя, рассыпались в небе гроздья летучих огней. Алиса сидела в саду, притихшая, печальная. Луна и волшебство Великой Ночи зажгли ее кровь, но в сердце были смятение и боль. Гэбриэл, ее Гэбриэл, страдал, и она была причиной его страданий! Он никогда ее не бросит, не разорвет помолвку, он слишком благородный для этого… Но разве она, Алиса, сможет радоваться рядом с ним, зная, как он несчастен?.. Стать ему обузой, орудием его казни – этого ли она хотела для счастья?.. Знать, что он жалеет ее – как это было унизительно! «Он не сможет ничего сделать, он не такой. – Сказала она себе, и слезы навернулись на глаза. – Значит, должна я. Я должна исчезнуть… Оставить его… Чтобы он был… счастлив!». – И зарыдала, прижав кулачки к груди. Как это было больно! И несправедливо, и мучительно, и почти невозможно… Но мучить его Алиса тоже не могла. Если он так любит свою… Длинную, – то пусть… Насильно полюбить нельзя! А ей никогда не будет плохо в лесу. Где-нибудь в глубине Элодисского леса, среди цветов, пчел и птиц, она научится быть – нет, не счастливой, но – довольной. И спокойной. Да, научится. И будет всегда помнить и любить самого прекрасного, самого благородного и достойного мужчину и рыцаря в мире! И со временем, – уговаривала себя Алиса, – она даже научится порой приходить невидимо для них сюда, в Пойму Ригины, чтобы здесь все цвело и благоденствовало, для него одного, потому, что в ее сердце любовь никогда не угаснет.
А еще, – поняла она, – она родит девочку от него. И тогда их любовь станет вечной, а она, Алиса, никогда не будет одна.
Прикрыла глаза, унимая слезы, почувствовав, что он пришел. Как эльф, Гэбриэл ходил неслышно, даже шелест травы не выдавал его присутствие. Присел рядом прямо в траву, взял и сжал ее кулачки, притянул к себе, поцеловал:
– Солнышко.
– Сейчас. – Прошептала Алиса, не открывая глаз. – Сейчас… Я соберусь с силами и все тебе скажу. Подожди… и не перебивай, пожалуйста!
Они помолчали, слушая музыку ночи. Потом Алиса, глубоко вздохнув, заговорила:
– Гэбриэл, я знаю, что ты полюбил меня потому, что я была одинокой, беззащитной и трогательной, и сердце твое дрогнуло. И ты спасал меня, а не… ЕЕ, потому, что она сильная, и смогла там выжить, а я бы – нет. Ты тогда пожертвовал собой и пошел на смерть, чтобы спаслись я и Иво, и я это помню. Сегодня мой черед. Я должна в свою очередь тебя спасти, чем-то пожертвовав. Не спорь, не удерживай меня, не надо! Ты в глубине души сам знаешь, что так лучше! Сейчас настал такой момент, что ты вот-вот начнешь лгать мне, а это убьет тебя, ведь господин Кину тебя предупреждал. Я не могу этого допустить! Я слишком сильно… я… – Губы ее искривились, Алиса зажмурилась сильнее, – я не допущу этого! – И расплакалась. Повисла тишина. Гэбриэл смотрел на свое несчастное плачущее Солнышко, и ему хотелось самому смеяться и плакать. Какая же она у него была чудесная! При всей ее вредности, и вздорности, и порой невыносимости, – какая же милая, и чудесная!
– Ладно. – Сказал, не отпуская ее рук. – Ты сказала, я не перебивал. Теперь ты не перебивай. Идет?.. Ты очень красивая, Алиса, нет – ты прекрасная, но и Мария прекрасная тоже. Ты любишь меня таким, как есть, ты знаешь мое прошлое, видела меня таким подонком, что вспомнить тошно, и простила, и полюбила… Но Мария – тоже. Она тоже все обо мне знает, и тоже прощает. Ты вредная, ревнивая, злишься из-за всякой ерунды, скандалы мне учиняешь, а она – нет… – Алиса вся задрожала при этих его словах и дернула руки, но Гэбриэл не отпустил. – И тут она держит фору перед тобой, что есть, то есть. И если бы я любил ЗА ЧТО-ТО, Солнышко, если бы сравнивал и приценивался, как к покупке в лавке, базара нет, я ее бы выбрал. Не буду сейчас перечислять, что еще у нее лучше, потому, что это – фигня. Я тебя полюбил, когда был пацаном и ножки тебе мыл в ручье. И потом, не узнал, но полюбил опять, как только увидел, потому, что это Судьба наша, Солнышко мое. Ты для меня, как Северин проповедует, моя плоть и кровь, я каждую царапинку на твоей руке замечаю, каждый пальчик на твоей ножке готов целовать, и ни фига мне от этого не стремно, потому, что ты – моя. Ты – ну… как сказать-то?.. Ты во мне, убери тебя, и от меня половина останется, и то в лучшем случае. Я как калека буду какой-то. А сейчас что… Ну… Стремно нам всем сейчас. Гарет любит Марию, – тут Алиса распахнула глаза и даже дышать перестала, – Мария от меня родит скоро, мне стремно, ему тошно… И оба мы боимся ее напугать и расстроить. Вот тут меня и накрыло то, что я в Садах Мечты творил, для судьбы одной невиновности мало… да и не был я невинной овечкой. Я виноват. Перед Марией, перед братом, перед нашим ребенком, перед тобой… И что делать, я не знаю. Помоги мне, Солнышко, пожалуйста. Я знаю, что тебе тоже тошно. И веду я себя так, что сам себя убил бы. Как увижу твои глазки печальные, так хоть на стену лезь! Прости меня, пожалуйста, прости… и постарайся вытерпеть это. Потому, что одно при всей этой жопе я знаю твердо: что я тебя люблю, что ты – моя судьба и Солнышко мое, единственное, и все это хоть как-то, но устаканится, а мы с тобой останемся. Лишь бы ты не оставила меня! И не страдала так. Я… я все это заслужил, а ты – нет.
– Гэбриэл! – Всхлипнула Алиса, бросаясь ему на грудь. – Я никогда-никогда тебя не оставлю! Это ты меня прости, я думала только о себе! Я понимаю, понимаю, как тебе больно! – Обхватив его лицо ладонями, лавви принялась покрывать его поцелуями. – Я потерплю, потерплю, это не страшно, страшно, что ты не любишь меня больше… а остальное, остальное – не важно, Гэбриэл! – Колечко на ее пальчике, в последние дни как-то потускневшее и пугающее ее этим, вспыхнуло рубиновым сиянием, заиграло льдистыми всполохами, окутывая их, целующихся так, словно все проблемы разрешились в один миг и никаких недоразумений между ними не осталось. Великая Ночь воцарилась в саду, торжествуя, заливая его лунным серебром, превращая кровь влюбленных в смесь огня и хмеля; в траве неистовствали лягушки и цикады, плясали неведомые существа, незримо населяющие сад лавви. Повсюду в Пойме, в Элодисском лесу, по берегам озер и рек, плясали, целовались и любили. Священники называли эту ночь дьявольской и еще накануне предупреждали свою паству, что нужно накрепко запирать двери и молиться, а главное – ни в коем случае не смотреть на луну! И большинство людей и в самом деле были охвачены страхом – тревога пульсировала в кипящей от лунного волшебства крови самых толстокожих; даже просто смотреть на луну, в этот день огромную, яркую, и словно бы живую, дышащую, а при пристальном взгляде – словно бы слегка пляшущую в небе, было жутко. А те, кто не боялся, но верил в демоническую силу Великой Ночи, устраивали собственные сборища, главной целью которых был разнузданный разврат. Кто во что горазд, призывали в эту ночь и дьявола, и демонов, и кого только еще рисовала им фантазия. А юные девушки, группками и поодиночке, зная, что это грех, и боясь нежеланной беременности, все равно стремились в заповедные места эльфийских плясок, чтобы испытать неземное блаженство, обещанное упрямой молвой.
Мария, эльдар, это волшебство чувствовала так же сильно, как и истинные эльфы. Беспокойство поселилось в ней с самого утра, она не находила себе места, но причин своего беспокойства не понимала, и от этого еще сильнее нервничала. Она ходила к реке, пыталась читать на берегу, и даже немного всплакнула, по-прежнему не понимая, что происходит. Ей не было плохо – скорее, наоборот. Занеся Гарету обед, Мария почему-то почувствовала настоящее смятение, встретившись с ним взглядом, и убежала, пробормотав что-то о необходимости быть на кухне. Гарет тоже ощущал в полной мере лунное волшебство, но, в отличие от Марии, все прекрасно понимал. И думал о том, что от греха следует сбежать в Хефлинуэлл. Но при мысли о том, что их враги прекрасно знают, что это за ночь, и могут воспользоваться ею, остался на месте, хотя это скорее был предлог, чтобы остаться, чем истинная причина. Воздух, листва деревьев, травы и цветы – все было пронизано ожиданием и напряжением. Погода, как всегда бывало в этот день, стояла прекрасная: солнечная и жаркая, но не душная, по ярко-голубому небу плыли сияющие белизной облачка. Повсюду цвели рябина и липа, и воздух, настоянный на их медовых ароматах, струился над нагретыми камнями дорог и башен, словно сироп. Это было самое красивое время года в Нордланде: цвело все. Луга покрывали ромашки с добавлением других цветов, во ржи пылали маки, бело-розовой пеной кипели гречишные поля, украшенные россыпями васильков. В этом году цветение было особенно роскошным. Даже крестьяне, чей рабочий день начинался с рассветом, в четвертом часу утра, и заканчивался в темноте, около полуночи, – ведь следовало успеть за три с небольшим месяца обеспечить себя и господ пропитанием на остальные девять, – порой останавливались, выпрямляя усталую спину, облокачивались о косу или грабли, и несколько коротких минут отдыхали, бездумно любуясь красотой мира. Известняковые, бело-золотые невысокие скалы и холмы Поймы создавали неповторимый по красоте ландшафт и прекрасные пейзажи, которые казались еще живописнее благодаря местным каменным строениям, башням Гранствилла, небольшим церквям окрестных деревень и монастырей. Мария сидела на холме над Ригиной, любуясь, тоскуя и волнуясь неведомо, о чем, и в мыслях ее был Гарет, который находился так близко, и к которому сегодня ей почему-то так страшно было пойти! Полная луна появилась в небе еще засветло, и на нее девушке почему-то смотреть сегодня было жутко, такая она была огромная, такая… странная. Она словно звала, и Марии казалось, что женское лицо, порой проглядывающее на лунном диске, сегодня смотрит именно на нее и вот-вот скажет ей что-то, что навсегда перевернет ее жизнь. От этих мыслей слезы наворачивались на глаза. Запах цветущей рябины заставлял все внутри сжиматься и сладко и мучительно замирать, и в то же время был неприятен. И еще она все время думала о Садах Мечты. Книги, разговоры, наблюдения дали Марии понимание того, что именно с нею сделали. В Садах Мечты ей было жутко, унизительно, страшно, но она, находясь внутри них, в их извращенном и уродливом мире, не знала иного и считала это страшным, кошмарным, но – нормальным. Теперь же она поняла до конца, насколько НЕ нормально и мерзко это было. И какую жестокую мерзость сотворили с нею. Насколько она теперь запятнана, какой грязи была вынуждена коснуться! и понимание это почему-то именно в этот день стало окончательным и болезненным. Гарет, – думала она, – ее жалеет, как и Гэбриэл, и Ганс, и Тильда с Моисеем. Но при этом они не могут не понимать ее, и не чувствовать этой грязи на ней… Может быть, только Гэбриэл еще и способен относиться к ней, как к равной, остальные же – нет… И Мария плакала, оплакивая свою убитую, как ей казалось, женскую суть, свою возможность любить и быть любимой. И ненависть кипела в ней, как магма, тяжело и страшно. В этот день окончательных прозрений она поняла, что никогда не избавится от унижения, никогда не перестанет чувствовать себя грязной, пока не увидит унижения своих врагов, пока не заставит ИХ бояться себя. Как только она увидит Доктора, пресмыкающегося перед нею, испуганного и униженного, ей станет легче. Определившись, она успокоилась – по крайней мере, заставила себя считать так. И пошла к Гансу, который складывал за амбаром летний очаг, чтобы варить на нем еду животным.