Милиционер шел следом. В зале ожидания он легонько потянул Юрия Ивановича за локоть. Тот подчинился, повернул. Он смотрел под ноги, рюкзак гнул к полу. В середине зала милиционер вновь коснулся его локтя. Юрий Иванович не остановился. Надо было дотянуть до отделения милиции, в другой раз ему не поднять рюкзак. Рюкзак как взлетел, Юрий Иванович, устояв, повернулся, увидел милиционера с рюкзаком, а рядом — на скамейке — спящего Леню. Просвечивала лысинка в кудрях.
— Предлагали мне тут сексуальное убежище, — говорил Леня, — но ты меня знаешь, я не путаю дела с бабьем.
Они пробились в гостиницу, вымылись, благодушествовали. Были рады месту, как говорили старушки в их городке. Юрий Иванович счастливо глядел на полуголого Леню, сыпавшего чайную заварку в стакан с кипятком. Не ночевать Лене на вокзале, не умываться в зловонном туалете.
Утром Юрий Иванович потихоньку взял у Лени паспорт. Удалось купить два билета на завтрашний рейс. Вечером выложил перед Леней билеты и паспорта. Завтра улетаем в Москву. Леня уложил паспорта в карман, свернул аккуратно билеты со словами: «Сдадим, шестьдесят рублей для нас хорошие деньги». Убрать билеты он не успел, Юрий Иванович бросился, ловил вскинутую руку. Был схвачен и втиснут во встроенный шкаф. Толкал дверь коленями и руками, ругался.
— Нам сдохнуть, но заработать две тысячи, — вещал Леня, удерживая плечом дверь. — И друза будет наша.
В рудничном поселке километрах в ста от Свердловска Леня сговорился о покупке камня, который он считал изумрудом. В Москве он собирался камень продать за большие деньги и на эти деньги перестроить жизнь — свою, Юрия Ивановича, Эрнста, Гришину. Говорил об Алма-Ате. Предгорья там назывались прилавками. Идею алма-атинского рая он холил со смерти мариниста.
Утром из двух вокзальных автоматических камер хранения они взяли Ленины рюкзаки. Стали обходить дома. Поднимались на этажи, звонили, им открывали тотчас, будто стояли под дверью. Или разговаривали с ними через цепочку. Бывало, не отвечали на Ленино: «Двери обивать будем?»
Часа через полтора хождений носатенькая женщина в халатике, кротко улыбнувшись, согласилась обить дверь. Выбрала черную клеенку, шнур, гвоздики с квадратными шляпками. Тихо сидела в комнате. «Такие ангелы самые стервы, — шептал Леня. — Заставит переделать, клянусь». Однако носатенькая с той же кротостью одобрила работу.
Переделывать их заставил второй заказчик, машинист электровоза, расположить гвоздики он потребовал по периметру, а не розочками, как они расстарались. В гостиницу вернулись в одиннадцатом часу, у коридорной купили вафли, чайную заварку. Самовар еще не остыл.
— Мне ведь еще очерк о Федоре Григорьевиче доводить, Леня. Спасать надо старика, — сказал Юрий Иванович. — Очерк в десятый номер идет, трудный номер. В октябре нас слушают. За пять лет.
— Пятилетний юбилей со дня нападения турок на водокачку. Станешь вымучивать очерк с упорством господина Н. Был такой: рогами упирался, а билет на пароход достал. «Титаник» пароход назывался. Пусть пасутся — и главный, и твоя семья. Не ихний ты человек. Поживем на Селезневке, а там в Алма-Ату.
— Дочь-то моя. Сын мой. И жену жалко. Печень больная, ведь дети даром не даются. Поставишь пластинку, запоют «не отверзи меня во время старости»… А она тут же, вытирает пыль с полок. Видишь по ее глазам: и себя жалеет, и меня, и старости боится больше смерти.
— Тебя жалеет? Могучий потребительский талант — вот что у нее есть, остальное ты придумал.
— Московская девочка из подвала в центре: литерные дома, улица Горького, стиляги, престижные тряпки… В магазинах буженина, сыры, севрюга горячего копчения. Ей все недоступно, а другие получают. Всю жизнь, бедная, с чувством, что недодали.
— Цветной телевизор ей недодали? Додадут телевизор, окажется, что недодали французский кафель с цветочками. Дадут кафель — недодали мужа. Принцип один: хочу того, что не всем доступно. Помню, в зоопарке твой парень ревет: хочу к обезьянам, а она волочет его к пони. Там очередь, а стало быть, не всем доступно, а стало быть, надо получить. В конце концов втыкает ребенка в тележку.
— Жалеть ее надо, — сказал Юрий Иванович. — Планетарные силы ее гнули — война… И сейчас ей не слаще… болезни пошли, и хозяйка она, мать, и весь-то день в своем Минхимпроме… планерки, справки, сопроводиловки, докладные, памятки, протоколы, заключения… Целую отрасль ведет. Семнадцать человек в комнате.
— Отрасль! Самое женское дело управлять отраслью: что непонятно, того нету. Ты, пупсик, социально вреден. Жена командует тобой, утверждается на тебе и с тем большей уверенностью пишет свои рекомендации, где одну сторону убежденно исключает за счет другой. Утром дома тебя согнули, днем в конторе легко делаешься жертвой своего главного. Не можешь ему противостоять. Он опять, да в который раз, утверждается в истинности, в пользе своих мыслей. В них все смешалось, набрано с бору по сосенке, и больше всего там бесполезных абстракций и страха за свое место. В конце концов он на совещании несет такое вот: надо исходить не из того, что имеется, а из того, что есть. Я слышал, стоял у вас зимой в предбаннике, где секретарша сидит, тебя вылавливал.
— Их надо любить, — сказал Юрий Иванович. Он вспомнил слова сына «Каждый думает только о себе» и заговорил сейчас о категоричности, что ведет к внутренней грубости, а грубость — к готовности к насилию. — Слабый он, мой сын, — продолжал Юрий Иванович. — Отступиться от него — это значит принять вещи, которые я не принимаю, то есть признать бессилие своей жизни.
— Ты слабый, а не он.
— Он готов принять любой авторитет, ведь с верой в авторитеты легче жить.
— Пусть! Пусть принимает. Вперед, а там разберется. Что ты знаешь о его времени?
— Но как же оставить его на чуждый мне авторитет? Мы ведь отвечаем за идущих за нами. Что значит подчиниться авторитету? Отказаться от своей неповторимости. У каждого свой опыт, свой узор на губах, на пальцах, свой запах. Мой сын будет зависимый, Леня.
— Кончай меня убеждать. Я для семьи безнадежен. Я кот Васька, знаешь нашего бродягу? Запирают, он уходит через балкон, натащит репьев, блох… на боках ошметки, за ушами коросты. Или кастрировать, или занести, другого способа покончить с ним нету. — Леня со смехом подхватил Юрия Ивановича, тот очутился на широченной спине друга. — Я не безнадежен для дружбы. Она не требует результата, так наш Эрнст говорит?.. Не требует подарков, обязательств, детей, холодильников.
— Отдай мой билет, Леня.
— Щука слабеет с каждым безрезультатным броском: сжигает много топлива, а восполнить нечем. После пятого, шестого ли броска она обречена. С каждым годом ты слабее и все зависимее от семьи.
— Отдай билет, Леня. Очерк о Федоре Григорьевиче — мой долг.
— Билет я сдал и получил полную стоимость. Спи, не думай о номере, о главном. Все позади, проехало. Красиво жить не запретишь, а плохо не заставишь.
На четвертый день их жизни в Свердловске — тогда они в районе, называемом Уктус, оббили дверь и закончили работу, Юрий Иванович попросил хозяина расплатиться, и тот выдал двадцатипятирублевую хрустящую бумажку. Дело было во дворе, возле помойного ящика, куда они выбросили обрезки и сор. Леня наверху в квартире собирал инструмент. У Юрия Ивановича оставалось около девяти рублей сдачи, выданной ему в хозфинсекторе обкома комсомола при покупке билета, — итого в сумме было достаточно на билет до Москвы.
В аэропорту Юрий Иванович купил билет на дальнее число, на какое дали. В ожидании регистрации на московский рейс позвонил в гостиницу. Леня сидел в номере.
Автобусы шли от вокзала с интервалами в полчаса. Леня скоро был в Кольцове и разыскал Юрия Ивановича на уставленной столиками площадке. Поставил на третий стул привезенный им портфель Юрия Ивановича, взял кружку с пивом. Сказал, что, когда запихивал рюкзак с ватой и клеенкой в камеру хранения, подходил милиционер и спрашивал об эксперименте, при этом Леня едва отмотался.