Но вот пора в школу. Выбегал в холод, в ветер. Тропинка к дырке в заборе. За забором огоньки стрелок, лязг сцепляемых вагонов. За путями школа, весело горят окна, в классах горячи обтянутые железом бока печей. После звонка, как учительская пустеет, Калерия Петровна перед зеркалом чуть смазывает брови календулой, расчесывает и затем движением расчески сверху вниз сгоняет в линию. Ласково подушечкой пальца трогает сборки крепдешиновой кофточки. Улыбается себе в зеркале. Или не видит она себя, а ее улыбка Лохматому, оставленному за завтраком в кухне итээровского дома? Он стоит перед окном, глядит, как за входные стрелки втягивается хвост скорого поезда. Через два дня — поезд в Москве на Казанском вокзале, где из-под азиатских черт выпирает дворец допетровской эпохи. Отец Лохматого, архитектор, был одним из безвестных помощников Щусева при достройке вокзала.
В ту запредельную зиму Юрий Иванович жил счастьем думать о Калерии Петровне и видеть ее, еще был стыд за свое чувство и страх: а как догадаются? Ничего другого не осталось в памяти от осенних, от первого зимнего месяца, а ведь выходило: прощались с дедом. Дед по возвращении из депо бессильно сидел, изредка делая у лица движение, будто снимал паутину с лица, и говорил: «Что я расселся, делать надо что-то». Он исхудал, заваривал себе травы в чайничке. Обходя дома учеников, Калерия Петровна побывала у них, похвалила занавески, простроченные мамой, расспрашивала про машинное вышивание и про заработок швей-надомниц. Юрий Иванович показывал «кормилицу» — швейную машину «Зингер» с приспособлениями, иглы с ушками в середине для нити. Построчил маленько, показывая, как отбельная нить выводит рисунок на ткани. Дед ходил подогревал чайник, подсовывал гостье конфеты-подушечки, рассказывал, как управляются с внуком по хозяйству: в воскресенье ездили полоскать белье на пруд, у них уплыла сбитая с плотика решетка. Калерия Петровна с улыбкой послушала о подробностях их быта и стала уговаривать деда лечь в больницу к Федору Григорьевичу. Знала от доктора, позже понял Юрий Иванович, о болезни деда, черемискинский доктор подрабатывал в депо, его звали проводить медицинские осмотры рабочих. Договорено с Федором Григорьевичем, доктор кладет деда к себе в больничку. Дед смирился, он робел перед учительницей, он побаивался и Федора Григорьевича, его начальственного голоса, его заголенных рук, вертевших деда на осмотрах. Да и слава у Федора Григорьевича была как человека сердитого нрава, такому не перечат, а он никого не боится, в Уваровске бытовало множество изустных рассказов о нем, — выгнал из кабинета крупного районного начальника, посмевшего войти на прием без очереди; не положил к себе в больничку жену председателя облисполкома, которую привез муж на персональной легковушке и т. д., все вымыслы, сейчас понимает Юрий Иванович.
Тогда бы Юрию Ивановичу очнуться, днями бы сидеть возле деда, служить ему, хоть в малом отдариться, а он жил рассеянно, отстраненно, не слыша уханья тетки и ее мужа-инвалида: у тетки не говорили, а ухали, — равнодушный к ее хищной, как щурята, ребятне, что выхватывали у него куски изо рта. Жил в ожидании Калерии Петровны.
4
Помнит из той последней с дедом зимы приход в свой дом; дед, как Юрий Иванович проведывал его в больничке, велел протопить избу и вывезти снег со двора. В нагретой избе залетала бабочка; Юрий Иванович отыскал ее, затаившуюся на стене, коснулся пальцем. Она кротко терпела его прикосновение. Бедное существо, отпущенную жизнь она проживала не в огородах, где на утыканных палками грядах свивались плети гороха, усаженные, как мотыльками, мягонькими цветками, не в заросшем логу, — дожди загнали ее в щелястые сени, оттуда в дом и не выпускали. Такое лето: из налитой с верхом уличной канавы торчали верхушки крапивы; дома, тесовые воротные полотнища, заборы — все было темное, намокшее. Не переживет бабочка зимы в студеном доме, надо бы ее взять за пазуху, унести. Но — потом, потом! Сейчас с крыльца ахнуть в сугроб, пробиться к дровянику, отгрести валенком снег, чтобы отошла прижатая дверь, протиснуться в пустое, пахнущее сухой пылью нутро дровяника, ушарить в углу гладкие, как кость, и холодные черенки и выбрать лопату, выструганную из цельного куска. Вырубить, вытоптать в сугробе перед дверью ямищу, распахнуть настежь двери дровяника. В глубине его между ветхой телегой и поленницей белеют полозья перевернутого короба, этакого ящика в форме вагонетки. Выволочить короб на свет, глядя, чтоб не соскользнул с поленницы завернутый в бумагу гроб, гроб дедушка приготовил для себя. Нагрузить, впрячься в лямки. У ворот передохнуть, вытереть лоб изнанкой шапки, горячей от пота. Разгрести снег, отворить ворота и тяжелую подворотню вынуть из пазов и прислонить к забору. За воротами на четвертой попытке перевернуть тяжелющий короб, постучать лопастью лопаты по его залатанному днищу — короб поди ровесник деда!
А потом, как победно оглядывая выметенный двор: черны шнуры ромашки между каменными плитами! — не вспомнил о бабочке. Не вспомнил про нее, как запирал дом. Пора было бежать в школу, на географический кружок, к Калерии Петровне.
Для него тогда и дорога-то в черемискинскую больницу была радостна: ходили с ней, с Калерией Петровной. Юрий Иванович, то есть тот мальчик тринадцати лет, с некрасивым длинным лицом, в линялой лыжной курточке и брюках, наставленных в поясе и понизу штанин, дожидался ее в закутке за школьной раздевалкой. Далекое движение двери учительской в другом конце здания — дыхание перехватывало. Приближался стук каблуков, шла Калерия Петровна, у нее одной постукивали каблуки по полу, намазанному чем-то черным и густо-липким, размягчающим дерево. Подойдя, она присаживалась на лавку и меняла туфли на аккуратные чесанки. Он глядел с восторгом, как она сдергивает туфлю, небрежно прихватывая за задник, и затем держит стопу на весу, умилительно, по-девчоночьи шевелит, дает отдохнуть. По-девчоночьи легко она вдевала руки в рукава, так что драп свободного пальто, вспорхнув и разлетевшись, охватывал ее всю — и лицо Юрия Ивановича омывал душистый ветер, в котором смешались запахи надушенной блузки, туго заколотых волос, табачного дыма учительской и чего-то такого, чему он тогда не знал названия.
Выходили на воздух, пружинил под ногами деревянный настил тротуара. Обходили куб депо, здесь на настиле было толсто натоптано рабочей сменой, тащившей грязь из цехов. В задымленной, с подтеками коробке депо стучало и взвизгивало и горячо, шумно дышало, вдруг сверху со стены плюнет кипятком и едко запахнет. Калерия Петровна по-девчоночьи взвизгнет и припустит. Пробегающий вдоль стены паровоз выпустит пар, они оказывались вдвоем на дне мутно-белой реки. Весело и страшно!
За линией сворачивали в крайнюю черемискинскую улицу.
На берегу пруда под тополями — больничка, низ каменный, второй этаж деревянный. Строил зданьице лавочник в канун революции, торговали в лавке до конца нэпа.
В прихожей блестит яичный пол, запах чистого дерева; навалившись на обтянутым железом бок печки, сидит больничный кучер, вошедшие, раздеваясь, переглядывались: как он не спечется! Выходил фельдшер Кокуркин, важный, подражавший доктору Федору Григорьевичу, носил галстук, такую же бородку и усы, и так же высоко сидела у него на голове белая накрахмаленная шапочка. Фельдшер был убежден в своем внешнем сходстве с доктором. Оглядывал их, будто решал, допустить ли их до Федора Григорьевича — порядок ли в одежде, лица почтительны ли.
Присмиревшие, уравненные своей зависимостью от Федора Григорьевича, они заглядывали в его кабинетик, обычно он пустовал, и расставались.
Доктор, красивый, в свежайшем халате и шапочке, встречал ласково, подсаживался следом за Юрием Ивановичем на койку к деду, разговаривал. Юрий Иванович поглядывал на него, благодарность смешивалась с недоверием; осенью, года три назад, они с мамой шли на станцию с тяжелыми котомками с картошкой, их обогнала пролетка, ехал черемискинский доктор Федор Григорьевич, одинокий, черный, как птица. Шины гремят по булыжнику просевшего царского тракта. Мальчик недоумевал, что же доктор не скажет конюху, не посадит их с мамой, ведь знает их, весной мать водила его в Черемиски, замучили ознобыши, болезнь ослабленных детей и стариков, в тепле зудилось, и болела вспухшая уплотненная синюшно-багровая кожа на ушах и на кистях, мазь из гораптеки не помогала. Доктор тогда попросил обождать, вышел и посадил в пролетку с собой и отвез, ему по пути выходило, в другой конец Уваровска к тетке травнице по имени Анна, она парила Юрия Ивановича в бане — помахивала веничком, шептала, и ознобыши прошли. Годы вспоминал Юрий Иванович утро на тракте — что же, только в своей больничке доктор добрый? Сейчас, уже за сорок, Юрий Иванович думает: не видел их тогда черемискинский доктор, сидел усталый человек, глядел себе в ноги.